Интерес к этой эпохе, которая ему — наследнику традиций Просвещения — представлялась «концентратом» всех трагических заблуждений и ошибок человечества, «моральной и духовной полуночью»[60] истории, кроме указанных причин стимулировался и другими, не менее жизненно важными.
В 1914–1915 гг. В. И. Ленин отмечал, что экономические пережитки рабства «ничем не отличаются от таковых же пережитков феодализма, а в бывшем рабовладельческом юге Соединенных Штатов эти пережитки… очень сильны до сих пор»[61].
Не случайно в сознании Твена представление о средневековье всегда связывалось с представлением о рабстве. (Один из персонажей его романа «Принц и нищий» называет себя «английским рабом».)
Именно на этой линии он и устанавливал «родство» между Европой и Америкой. Автор «Простаков», столь резко противопоставлявший Новый Свет Старому, на данном этапе своей творческой эволюции уже находил точки их внутреннего соприкосновения. Так, в своем памфлете «Плимутский камень и отцы-пилигримы» (1881), предпринимая экскурс в область генеалогии своих соотечественников, Твен ведет их родословную от европейских авантюристов, насильников, работорговцев всех мастей. Благочестивые подвиги «отцов-пилигримов» — этих первообитателей «американского Эдема» — в интерпретации писателя оказываются многочисленными актами разбоя: истребления индейцев, притеснения негров, сожжения «салемских ведьм» и т. д. Пресловутая «американская робинзонада» оказывалась мифом, реальным содержанием которого являлось наступление на жизненные права народов. Это обличительное задание ни в малой мере не означало стремления к реабилитации Европы. Ненависть Твена к ее «средневековым» установлениям не убывала, а скорее возрастала по мере того, как он обнаруживал черты сходства между американским и европейским образом жизни.