Писатель, пришедший в литературу из гущи народной жизни, он навсегда сохранил позицию «пришельца», не утратившего способность к отстраненному восприятию чужого для него мира собственников и созданных им противоестественных отношений. Именно этот угол зрения, увековеченный им в форме целостной художественной системы, помог ему обнаружить грань, отделяющую «американскую мечту» от реальной действительности. В ходе о творческой эволюции эта грань, первоначально обозначенная еще нечеткой линией, стала представляться ему все более и более непреодолимой. Пройдя сквозь сферу его литературных отношений, она легла водоразделом между ним и бостонской школой. Этот «простой, непосредственный гений, пришедший с речного парома, из рудничного лагеря, из западноамериканской газеты того времени»[29], в начале своей деятельности попытался установить контакт с господствующими литературными авторитетами. Но уже тогда он делал это ценою известного насилия над собой. Он питал отвращение к любым подделкам под жизнь, и плоский, прилизанный реализм Олдрича был толь же неприемлем для него, как и риторически приподнятый романтизм Фенимора Купера. Не только бостонские «ортодоксы», но и пользовавшийся (временно) их расположением Брет Гарт, «опекавший» Марка Твена и шлифовавший его стиль, вызывал у него сложные (и в целом не очень добрые)[30] чувства. Для этого имелись известные основания. Конечно, заслуги Брет Гарта перед отечественной литературой несомненны, он по праву занимает видное место среди художников, пролагавших путь американскому реализму.
По-своему он был и реалистом и демократом. Расширив диапазон искусства США, он одним из первых ввел в его обиход новых героев — фронтирсменов Запада. Но, преисполнившись симпатии к этим неотесанным «земляным людям», он тем не менее подвергал известной обработке свой грубый материал. Из его рук он вышел приглаженным и отлакированным, сдобренным немалой дозой сентиментального «диккенсовского» умиления. Именно этого и не прощал ему Марк Твен — писатель отнюдь не сентиментальный. Великолепно знакомый с бытом и нравами Запада, он именовал бретгартовских фронтирсменов «самоотверженными сукиными детьми» и отказывался видеть в них реальных золотоискателей и землекопов. Правда, эти оценки принадлежат уже зрелому Твену. Потребовался некоторый срок, чтобы Твен окончательно осознал несовместимость своих творческих устремлений с принципами бостонских «браминов» и всех тех, кто был хоть сколько-нибудь похож на них[31].
В отличие от Уолта Уитмена, уже в 1871 г. увидевшего в бостонцах «жалких пигмеев… компанию франтов, которые затопляют нас своими салонными чувствами, своими зонтиками, романсами и щелканьем рифм»[32], Марк Твен «на первых порах был заворожен надменным миром, к которому необдуманно примкнул»[33].
Вероятно, его доверие к этому миру в немалой степени поддерживалось дружескими отношениями с Хоуэллсом, единственным представителем «традиции благопристойности», уже в 1869 г. оказавшим ему радушный прием и признавшим за ним право на принадлежность к литературным кругам. Стремление Твена жить в ладу с писателями «хорошего тона», несомненно, стимулировалось и его семейными обстоятельствами.
Женившись в 1870 г. на мисс Оливии Ленгдон — дочери богатого промышленника, Твен поселился в Хартфорде — одном из тех городов Новой Англии, где традиции пуританства были особенно устойчивыми. Внешне его жизнь сложилась более чем благополучно. Он был богат, знаменит, любим женой и детьми и в свою очередь любил их. Его дом являлся центром притяжения культурных, одаренных, широко известных людей, живших по соседству (в их числе находилась и Бичер-Стоу — автор знаменитого романа «Хижина дяди Тома»). Многие из тех, кто его окружал (священник Дж. Твитчел, У. Д. Хоуэллс), пользовались искренним уважением писателя, и он охотно выслушивал их мнения по поводу своей литературной деятельности. Готовность Твена к уступкам заходила так далеко, что он позволял не только Хоуэллсу, но и своей жене редактировать создаваемые им произведения и изгонять из них все то, что было несовместимо с правилами «благопристойного» поведения. И тем не менее уже на этом этапе начиналась та «пытка»[34] Марка Твена, которую он терпел на протяжении всей своей творческой жизни. Под маской благополучия зарождалась трагедия внутреннего разлада, постепенно принимавшая все более острые и мучительные формы. Этот внутренний конфликт, не имевший ничего общего ни с фрейдистскими комплексами[35], ни с коммерческим расчетом, бесспорно, возникал на почве социальной и психологической несовместимости «двух Америк», столкнувшихся в лице «плебея» Марка Твена и чинных блюстителей буржуазного миропорядка.