Без всякого сомнения, он именно для себя формулирует строжайшую линию поведения: «Не делай ничего наугад, а только по правилам искусства — только так достигается совершенная жизнь»[65]. Это слова не художника-жизнетворца, а ремесленника, усердно делающего свою работу. Мы уже много раз видели, как важно было для Марка Аврелия не разбрасываться, экономить время и силы. Он все время опасается как-нибудь случайно рассеяться: «Надо осознавать, что говорится — до единого слова, а что происходит — до единого устремления. В одном случае сразу смотреть, к какой цели отнесено, а в другом уловить обозначаемое» (VII, 4). С этим связаны трезвость мысли и лаконизм: «Пусть вычурность не изукрасит твою мысль; многословен и многосуетен не будь» (III, 5); «И в сенате, и с кем угодно веди беседу благопристойно, не вычурно — здравой пусть будет речь» (VIII, 30); «Спеши всегда кратчайшим путем, а кратчайший путь — по природе, чтобы говорить и делать все самым здравым образом» (IV, 51).
Постепенно это формальное требование начинает довлеть над самой сутью мысли: «Приучать себя надо только такое иметь в представлении, чтобы чуть тебя спросят: „О чем сейчас помышляешь?“, отвечать сразу, что так и так…» (III, 4). Скупость мысли режет даже по живому: «„Мало твори, когда желаешь благочувствия“, — сказал Демокрит[66]… Ведь в большей части того, что мы говорим и делаем, необходимости нет, так что если отрезать все это, станешь много свободнее и невозмутимее. Вот отчего надо напоминать себе всякий раз: „Да точно ли это необходимо?“ И не только действия надо урезать, когда они не необходимы, но и представления — тогда не последуют за ними и действия сопутствующие» (IV, 24). Получается поистине качественный скачок мысли — вперед с точки зрения житейской мудрости и назад с точки зрения политической ответственности. Марк Аврелий отчаянно пытается ограничить круг своих занятий. Поскольку он никак не может присоединиться к анахоретам в пустыне, которых преследует его же полиция, то силится устроить пустыню в собственной душе: «До чего же нетрудно оттолкнуть и стереть всевозможные докучливые или неподходящие представления и тут же оказаться во всевозможной тишине» (V, 2). Это упражнение, по крайней мере в теории, проводится весьма радикально: «Сними свое мнение[67] — снимется „обидели меня“; сними „обидели“ — снята обида» (IV, 7).
Сотри, сними, удали — такое душевное расположение явно полностью противоречит долгу перед государством, которое в то же самое время велит: встречай, принимай, бери на себя. Компромисс находится в том, чтобы смириться с неизбежным и защищать главное. Отсюда двойственность политической морали, колеблющейся между самоотстранением и героизмом: «Можно не дать этому никакого признания и не огорчаться душой, потому что не такова природа самих вещей, чтобы производить в нас суждения» (VI, 52). В конце концов, иногда отвага государственного деятеля в том и есть, чтобы заявить о своем нейтралитете. Желание Марка Аврелия быть безразличным — не безответственность, а расчетливая сдержанность. Если хорошо вглядеться в стиль его поведения, станет видно, что он все прекрасно понимал и тогда, когда предпочитал не вмешиваться. Видеть и предвидеть (то же, что английское «wait and see») — очень старый метод управления. Марк Аврелий правильно понимал, в чем его миссия: «Искусство жить похоже скорее на искусство борьбы, чем танца, потому что надо твердо и с готовностью к неожиданному, а не к известному заранее, стоять» (VII, 61).
ЗЛОКЛЮЧЕНИЯ СТАТУИ
Среди чудес мысли и словесности, спасенных от огня и крыс, есть и конная статуя, чудесно избежавшая переплавки и коррозии. Впрочем, кажется, что она от сотворения мира стояла на Капитолийском холме — там, где ее поставил Микеланджело. Хотел ли художник сделать ее символом Возрождения? Чем он руководился — великими планами или простым архитектурным планом? Оправа была создана для драгоценного камня или камень для статуи?
Вполне возможно, что на этом месте мог бы стоять и другой всадник, но этот был под рукой и девать его было некуда. Имя Марка Аврелия для того времени было не бог весть какой рекомендацией, а его бронзовое изображение несколькими поколениями ранее благомыслящие иконоборцы чуть было не отправили в печь.
Дело в том, что этот всадник в позе императора долгое время считался Константином, и как статую Константина в 1187 году поставил «Коня» Климент III перед базиликой Сан Джованни ди Латрано, называвшейся также Константиновой. Откуда ее взяли? По-видимому, первоначально она стояла на Старом Форуме рядом с аркой Септимия Севера. Согласно исследованиям Луазеля, в 545 году она была вывезена из Рима при его разграблении готским королем Тотилой, но Велизарий по дороге в Остию отбил ее. Вернулась ли статуя на Форум? Потом она мелькнула в винограднике около Святой Лестницы, куда ее перенес в XI веке антипапа с тем же именем Климент III. Наконец, в 1538 году папа Павел III Фарнезе дал Микеланджело разрешение поставить ее на Капитолии.