Мы познакомились с Цейонией Фабией, дочерью Цезаря Аврелия Цейония Коммода и старшей сестрой молодого Луция, когда Адриан, торопясь назначить наследников, обручил ее с Марком, а Фаустину с Луцием. Оба союза получались неравными: невесты были старше женихов. Вскоре Антонин восстановил нормальный порядок в пользу своей дочери, и Цейония Фабия потеряла надежду стать императрицей. В утешение ее выдали за консула Плавтия Квинтилла, потомка блестящей фамилии. Их сын, носивший то же имя, женился на Фадилле; мы видели, как он вместе с Коммодом поднимался на Капитолий 1 января 177 года. Овдовев, Фабия питала планы вернуть себе первого жениха и титул Августы. Клан Цейониев, фаворитов Адриана, отвергнутых судьбой, думал, что берет реванш.
Несомненно, эта попытка — не плод воображения Капитолина. Матримониальная стратегия аристократов не отступала ни перед чем. Среди предков Фабии мы встречаем и других великих охотниц за женихами, прибиравших к рукам богатства и титулы. Конечно, эти женщины чем-то умели соблазнить. Кроме того, Фабию вместе с братом обвиняют в темных интригах с целью устранения Марка Аврелия. Как бы то ни было, ему пришлось придумывать предлог, чтобы отклонить предложение упрямой вдовы, и этот предлог нельзя не счесть вполне уважительным. Луцилла не вынесла бы, чтобы бывшая сноха встала выше ее, а на горизонте уже виднелась новая Августа, и Коммод не мог согласиться, чтобы его зять Квинтилл укрепил связи с императорским домом. Марку Аврелию хватало благоразумия не впутывать династию в такие взрывоопасные браки.
В то же время он чувствовал, что для нового опыта брака он сам слишком стар. В это самое время он писал: «Брось книги, не дергайся — не дано. Нет; как если б ты уже умирал, пренебреги плотью; она грязь, кости, кровянистая ткань, сплетение жил, вен, протоков… Ты уже стар» (II, 2). Такая усталость, такое отвращение от жизни в пятидесятипятилетнем человеке — важные знаки; они выделяются на фоне депрессивных симптомов, часто наблюдающихся в этом возрасте. Их следует толковать как примирение со смертью, а может быть, и призывание смерти. Они выражены слишком сильно, чтобы здесь можно было видеть просто стилистическую фигуру моралиста. Они повторяются как бы рефлекторно, то обличительно, то отстраненно. «Глумись, глумись над собой, душа, только знай, у тебя уж не будет случая почтить себя, потому что жизнь коротка. Та, что у тебя, почти уже пройдена, и ты не почтишь себя, ибо в душе других отыскиваешь [61]благую свою участь» (II, 6). Слыхан ли более отчаянный крик человека, обнаружившего, что время обратиться к себе иссякло, что он уже не может отделить себя от своих ближних? Его одолевает нетерпение: «Не блуждай больше; не будешь ты читать свои заметки… Так поспешай же к своему назначению» (III, 14).
Усталость или, напротив, необычайный подъем сознания привели императора к следующему проблеску прозорливости — возможно, величайшему из уроков, какие нам дал стоицизм. «Значит, должно нам спешить не оттого только, что смерть становится ближе, но и оттого, что понимание вещей и сознание прекращаются еще раньше» (III, 1). Для высокой римской традиции желать смерти или даже добровольно уйти из жизни, когда перестал справляться со своим умственным и физическим состоянием, — долг достойного человека. Марк Аврелий прибавляет к этому еще нюанс, не передаваемый словами: «Нет такого счастливца, чтобы по смерти его не стояли рядом люди, которым нравится случившаяся беда. Был он положителен, мудр — так разве не найдется кто-нибудь, кто про себя скажет: „Наконец отдохну от этого воспитателя. Он, правда, никому не досаждал, но я-то чувствовал, что втайне он нас осуждает“» (X, 36). Красноречивое признание.
Ни в одном другом месте Марк Аврелий не выражал с такой кротостью горькую мысль, что никого не заставил понять и полюбить себя — даже близких. Выслушаем его исповедь до конца: «Ты, как будешь умирать, помысли об этом; легче будет уйти, рассуждая так: ухожу из жизни, в которой мои же сотоварищи, ради которых я столько боролся, молился, мучился, и те хотят, чтобы я ушел, надеясь, верно, и в этом найти себе какое-нибудь удобство» (Там же). Соблазнительно подставить под эти признания какие-нибудь имена, но мы ограничимся и тем, что подглядели такой опыт умирающего монарха. Может быть, он слишком долго прожил, даже в глазах самых верных ему, может быть, был недостаточно терпим к новому поколению, может быть, его бранят за нелюбовь к странствиям и упорное желание жить вдали от Рима. Он чувствует себя непонятым. Ясно, что он отжил, устал от ссор в его собственной семье. «А теперь, ты видишь, какой утомительный разлад в этой жизни. Только и скажешь: приди-ка скорее, смерть, чтобы мне как-нибудь и самому-то себя не забыть» (IX, 3).