— Не уроните его, только не уроните!
Мама вдруг позвала нас, я и не думал, какой у нее может быть громкий голос:
— Отойдите, дети, дайте занести его!
И мы отскочили в стороны. Когда отца проносили мимо меня, я ощутил запах его крови, такой сильный и страшный, что руки похолодели. Хоть одно хорошее обстоятельство — ладони стали такими ледяными, что я больше не чувствовал ожога. Я вообще очень мало что чувствовал, онемело лицо, онемела шея.
Запах крови проник в голову, и там тоже стало холодно.
Я закрыл глаза тебе и Гаю и почувствовал, что вы плачете. А я не плакал с тех пор, как мне перестало быть больно, слезы отступили и спрятались — упрямые зверьки, как твои утренние черепахи в панцирях.
Мама повалилась назад, лишившись чувств, ее подхватили Миртия и другие служанки.
Огни нашего дома все еще озаряли бесконечную черноту, в которой уже никого не было. Не ручаюсь за то, что все выглядело именно так, но я видел то, что видел — на номере папиной машины темнела кровь, и ее не смывало дождем, словно высохшую давным-давно краску.
Это точно была кровь — черный блеск венозной крови, вот что я видел, клянусь тебе.
Словом, как ты помнишь, ужин не удался. А, может, ты как раз ничего и не помнишь, тебе ведь исполнилось недавно всего девять лет. Хрупкая туманная прелесть детской памяти с годами черствеет, уверен, я помню те события лучше и полнее, чем ты.
Маму и отца отнесли в разные комнаты. Кто-то побежал за доктором, а Миртия, наша строгая Миртия, вдруг наклонилась и ласково поцеловала меня в щеку. От нее пахло старостью, кислинкой и горечью надвигающейся смерти, обычно я не любил, когда она обдавала меня этим запахом, а сейчас воспринял ее, живую, теплую черепашку Миртию, с такой благодарностью.
— Пойдемте, дети, — сказала она. — Не будем мешать. Я велю Элени стелить вам постели. Все наладится. Обещаю.
Обычно, как ты помнишь или не помнишь, доброго слова от нее добиться было нельзя, а тут вдруг такая нежная, такая милая старушка — сразу стало понятно, что дело совсем плохо, можно и на отца не глядеть.
Но я все-таки глянул, метнулся к нему.
На нем как раз разрезали одежду, чтобы посмотреть рану. Запах крови стал явственнее, но, может, это всего лишь иллюзия. Зато рана была реальной — глубокая и длинная, при дыхании, створки ее раскрывались, и я почему-то подумал о диковинной рыбе, прилипшей ко вполне знакомому и обычному отцовскому животу.
Мне не верилось, что таким было его мясо — отчаянно красным, рассеченным и будто бы имеющим свою волю, собственное дыхание. Эта рана походила на ужасного паразита, зловещего ребенка, который питался жизнью отца. В просвете было черно, тогда я впервые узрел, что у человека так темно внутри, хотя чего тому удивляться, а я все равно удивился.
Я не расплакался, видя, что происходит с отцом, хотя не так давно рыдал от того, что боги не любят меня достаточно сильно.
Тогда меня это не поразило, а теперь поражает.
— Ма…
Миртия начала, но не закончила. Имя принадлежало нам обоим, отцу и мне, как его первенцу.
— Быстро! — сказала Миртия с той же своей суровостью, что и обычно. И эта привычная ее жесткость успокоила меня так же, как напугала прежде непривычная ласка.
Такой выдался у нас ужин, милый друг, и вы с Гаем были разлучены со мной, вас отправили в вашу комнату, а меня — в мою. Я слышал, как вы плачете. Сам я никак не мог начать, хоть и знал — у отца очень плохая рана, ее голодный раскрытый рот угрожал поглотить его.
Миртия не позволила мне долго готовиться ко сну и сразу же погасила лампы. Я остался в темной комнате и слушал ваши всхлипы, доносившиеся до меня будто бы очень издалека. Я думал о своей булле, мокнущей под жестоким дождем где-то в саду, о вас, бедные ягнята, о нашей бледной матери, о нашем отце, чья кровь осталась на пороге.
Дядька говорил как-то:
— Мужчины рода Антониев не умирают своей смертью.
А Гай тогда спросил:
— Разве можно умереть чужой смертью? Любая смерть — твоя.
Дядька назвал его маленьким крючкотвором и засмеялся.
— Далеко пойдет, Марк!
Отец тогда засмеялся тоже.
А теперь, растерянно подумал я, теперь ему не смешно. Дождь не прекращался, было холодно, и я дрожал. Впрочем, кто знает, может, не холод тому виной, а страх, в котором я не хотел себе признаться.
Моя булла не выходила у меня из головы. Я отдал себя злым духом, и через отца они наказали меня. Они добрались до отца, потому что я им позволил. Я открыл свое сердце злу, и оно вошло в мой дом.
Сердце колотилось все сильнее, будто и из меня толчками вырывалась кровь. Вы утомились и затихли, во всяком случае, я вас не слышал. Зато услышал, как стонет отец. Он пришел в себя и громко кричал, метался, очевидно, по постели и страдал от жара. Я предполагаю.
Всем нам предстоят рано или поздно муки агонии, ты, отец, мать, Гай, вы уже отмучились, остался лишь я, кто не вкусил их, и не знает последней тайны жизни и первой тайны смерти.
Тогда меня еще удивляло, как умирает человек. Как мучительно, с каким нежеланием. Я не мог верить в то, что Гипнос и Танатос — братья, потому что отец кричал, как человек, засыпая, никогда не кричит.