— Уж, право, и не знаю я, лапушка моя, — проговорил. Толстой с благодушно-стариковской досадой, — с кого из вас начинать прикажешь?
И, не взглянув на тех, чью судьбу решал, отошёл к столу и пальцами поправил зачадивший каганец. Огонь вспыхнул под пальцем, пламя метнулось на пыточные орудия, и они словно стронулись, сдвинулись с места. Но пламя вновь опустилось до слабого, поникающего огонька, заволокшего застенок серой равнодушной полутьмой.
В этот момент в застенок вошёл Пётр.
Пётр целый день провозился в адмиралтействе, спуская новое судно. Лицо его было свежо и красно распаренной, приятной краснотой, какой бывают красны лица моряков от застывающего на щеках солёного ветра. Вошёл он шумно, как привык входить всюду, в свою комнату, в сенат, на ассамблею, в застенок, — на пороге сдёрнул с головы кожаный треух голландского корабельщика, вместе с париком швырнул на стол Толстого, отчего едва не затух каганец.
— Уф, — сказал он, — ехал с Голицыным, а с повороту главной першпективы манит пальцем человек, говорит: жена третий год водянкой мучается… сильненькая попалась баба, никак не давалась врачебному искусству. Ноги вязали, как свинье…— Не сбиваясь с тона, каким рассказывал о больной, обратился к Толстому: — Как, чаю я, твой розыск, Пётр Андреевич? Во всём повинились люди, али ещё подозреваешь? — Не дожидаясь ответа, вплотную подошёл к Гамильтон, разом погрузился, словно утонул, в её глаза. Она знала за ним эту привычку подолгу, с мучительной пытливостью всматриваться в вещи, в людей, в чертежи.
— Марьюшка, — позвал Пётр столь осторожным шёпотом, что ни слов, ни даже голоса не слышали ни Толстой, ни Орлов, — ужель и вправду его любишь?
— Государь! — воскликнула Гамильтон, хватая Петра за руку, но Пётр с неловкой нежностью очень сильного и оттого неуверенного в своих движениях человека отвел её руку.
— В одном повинись, — продолжал Пётр, — тот ребёночек, а? что в салфетке… Чей ребёночек, а? Нету Алексея! Нету наследника престола… Кого? Кого завернула в салфетку? — Круглые, вороньи глаза его закачались у неё над лицом, как две сумасшедшие, сорвавшиеся звезды, и страшный его рот, разорванный гримасой, раскрылся пусто и жадно. Беспомощно оглянулся он вокруг, как падающий, ищущий опоры в окружающем человек, крикнул подбежавшему Толстому:
— На дыбу!
Но ни того, как грубым рывком сорвал с Гамильтон одежду палач, ни того, как поднятое дыбой молодо и страшно блеснуло над головой её тело, ни хруста костей, ни всплеска плети — царь не слыхал. Его глаза залились пустым, передприпадочным светом, голова крутилась, отвисала назад, чтоб свернуться к плечу. Плечом вперёд, как бугшпритом, пробивая дорогу, он кинулся к выходу, наткнулся на Орлова, крикнул, не узнавая:
— Открой-ка дверь, братец!
И уже с порога, силясь прокашлять, выплюнуть из себя душившую припадочную ярость, прохрипел:
— Казнишь… смертью её казнишь…
— Видишь, девушка, — обрадованно заговорил Толстой, едва закрылась за царём дверь, — и конец твоим мукам… всего пять кнутов и пришлось моего гостинца… ишь, ты, как счастливо для тебя обернулось…
Пока палач снимал Гамильтон с дыбы, Толстой заправил в нос добрую понюшку табаку и, счастливо расчихавшись, принялся диктовать указ писарю:
— Великий государь, царь и великий князь Пётр Алексеевич всея великия, и малыя, и белыя России самодержец, будучи в канцелярии тайных розыскных дел, слушав…— постой, постой, что слушал? — спросил он, отводя руку в сторону с новой щепотью, — эдакий ведь, право, добротный табак делают в Голландии!., слушав вышеописанного дела и выписки, указав, по имянному своему великого государя указу — девку с верьху Марию Гаментову, что она с Иваном Орловым жила блудно и была оттого беременная трижды и ребёнков лекарствами из себя вытравила, третьего удавила и отбросила, за такое её душегубство… казнить смертью…
4
13 марта 1719 года Прасковья Фёдоровна, вдова царя Иоанна Алексеевича, позвала к себе на чай государя и государыню, и на огонёк, как бы случайно, подошли Президент адмиралтейств-коллегий генерал-адмирал Фёдор Матвеевич Апраксин, обер-комендант Питербурха Яков Вилимович Брюс и Пётр Андреевич Толстой. Царь был в духе, и Прасковья Фёдоровна, подливая ему гретое вино с коньяком, леденцом и цитронным соком — любимый царёв флин, завела издалека, так что царь долго не мог понять — к чему она в сущности и клонит. Её старенькое, благообразное личико, собранное годами в кулачок, повойник, шушун смирного, т. е. темного, цвета, её комната, которую загромождали поставцы, шкапы, скрыни, кипарисовые укладки, панагии, складни, ставики с мощами, свечи перед иконами и чудотворными медами — всегда обдавали Петра запахом неумолимого тления догнивающей боярской пышности.