Ехать ли мне в Рим или работать в Париже?
Россия нестерпима в том виде, в каком я вижу ее благодаря обстоятельствам. Отец вызывает меня телеграммой.
Вернувшись из Чернякова в наше старое гнездо, я нашла письмо от папа. Весь вечер дядя Александр и жена его советовали мне увезти отца в Рим.
– Ты можешь это сделать, – сказала тетя Надя, – сделай это – будет настоящее счастье.
Я отвечала односложно, так как дала себе нечто вроде обещания не говорить об этом ни с кем.
Придя к себе, я сняла один за другим все образа, оправленные в золото и серебро. Я поставлю их в мою образную,
Я сняла картины так же, как и образа. Говорят, есть одна картина Веронезе, одна Дольчи, я это узнаю в Ницце. Принявшись снимать картины, я захотела увезти с собой все. Дядя Александр казался недовольным, но мне трудно было сделать только первый шаг, а потом я продолжала спокойно.
Тетя Надя попечительница соседних школ. Она с удивительной энергией взялась за дело просвещения здешних крестьян.
Сегодня утром я вместе с тетей Надей побывала в ее школе, а потом разбирала старые платья и раздавала их направо и налево. Явилась целая толпа женщин, надо было дать что-нибудь каждой.
Вероятно, я больше никогда не увижу Черняковки. Я долго бродила из комнаты в комнату, и это мне было очень приятно. Обыкновенно смеются над людьми, для которых мебель, картины составляют приятные воспоминания, так что они приветствуют их и видят друзей в этих кусочках дерева и материи, которые, послужив вам, приобретают частицу вашей жизни и кажутся вам частью вашего существования. Смейтесь! Самые нежные чувства всего легче обратить в смешное; а где царствует насмешка, там нет места нежным чувствам.
Когда Поль вышел, я осталась наедине с этим честным и чудесным существом, которого зовут Пашей.
– Так я вам все еще нравлюсь?
– Ах, Муся, как мне говорить об этом с вами?
– Очень просто. К чему молчать? Почему не быть прямым и откровенным? Я не буду смеяться, когда я смеюсь, это нервы, и ничего больше. Так я вам больше не нравлюсь?
– Почему?
– Потому, потому что… Я сама не знаю.
– В этом нельзя отдать себе отчета.
– Если я вам не нравлюсь, вы можете это сказать – вы достаточно для того откровенны, а я достаточно равнодушна. Скажите, что именно – нос? Или глаза?
– Видно, что вы никогда не любили.
– Почему?
– Потому что с той минуты, когда начинаешь разбирать черты, когда нос находишь лучше глаз, а глаза лучше рта… это значит, что уже больше не любишь.
– Это совершенно верно. Кто вам это сказал?
– Никто.
– Улисс?
– Нет, – сказал он, – я не знаю, что в вас мне нравится… Скажу вам откровенно: ваш вид, ваши манеры, особенно ваш характер.
– Что же, у меня хороший характер?
– Да, если бы вы только не играли комедии, чего невозможно делать всегда.
– И это правда… А мое лицо?
– Есть красота, которую называют классической.
– Да, мы это знаем. Далее?
– Далее, есть женщины, которые проходят мимо вас, которых называют красивыми и о которых потом не думаешь… Но есть лица и красивые и очаровательные… которые оставляют впечатление надолго, возбуждают чувство приятное… прелестное.
– Отлично… А потом?
– Как вы меня допрашиваете?
– Я пользуюсь случаем, чтобы узнать немножко, что обо мне думают; я не скоро встречу другого, кого мне можно будет так допрашивать, не компрометируя себя… И как явилось в вас это чувство – вдруг или мало-помалу?
– Мало-помалу.
– Гм… Гм!..
– Это лучше, это прочнее. Что полюбишь в один день, то в один день и разлюбишь.
Разговор длился еще долго, и я почувствовала уважение к этому человеку, для которого любовь – религия и который никогда не замарал ее ни словом, ни взглядом.
– Вы любите говорить о любви? – спросила я вдруг.
– Нет, равнодушно говорить о ней – святотатство.
– Но это забавно.
–
– Ах, Паша, жизнь – ничтожность!.. А я была когда-нибудь влюблена?
– Никогда! – отвечал он.
– Из чего вы это заключаете?
– Из вашего характера; вы можете любить только по капризу… Сегодня человека, завтра платье, послезавтра кошку.
– Я в восторге, когда обо мне так думают. А вы, мой милый брат, были когда-нибудь влюблены?
– Я вам говорил. Я вам говорил, и вы знаете.
– Нет, нет, я говорю не о том, – сказала я с живостью, – но прежде?
– Никогда.
– Это странно. Иногда мне кажется, что я ошибаюсь и что приняла вас за нечто большее, чем вы есть.
Мы говорили о безразличных вещах, и я ушла к себе. Вот человек… Нет, не будем думать, что он прекрасный – разочарование было бы слишком неприятно. Он признался мне, что будет солдатом.
– Для того, чтобы прославиться, говорю откровенно.
И эта фраза, сказанная из глубины сердца полузастенчиво-полусмело и правдивая, как сама правда, доставила мне огромное удовольствие. Я, может быть, преувеличиваю свои заслуги, но мне кажется, что прежде честолюбие было ему незнакомо. Я помню, как его поразили мои первые слова о честолюбии, и когда я говорила однажды о честолюбии во время рисования, он вдруг встал и начал шагать по комнате, бормоча:
– Нужно что-нибудь сделать, нужно что-нибудь сделать.