Вам известно, что у меня попорчено правое легкое; ну, так я уверена, что вам доставит удовольствие узнать, что и левое легкое тронуто. Впрочем, мне еще не говорил об этом никто из этих идиотов докторов; я в первый раз почувствовала это в киевских пещерах, но я думала, что это была минутная боль от сырости; с тех пор эта боль повторяется всякий день, и сегодня вечером она так сильна, что мне трудно дышать. А картина?
Ночью мне не спалось, и сегодня утром мне все было больно, и спине тоже; всякий раз, как я вздохну, – это сам черт! Всякий раз, как кашляну, – два черта.
Теперь я отказываюсь от картины, это решено. Но сколько потеряно времени! Больше месяца.
Сегодня – не читайте, если любите веселые вещи, – я провела день за работой и во время работы обращала к себе in petto самые жестокие истины.
Я пересмотрела свои картины, по ним можно проследить мои успехи шаг за шагом. Время от времени я говорила себе, что Бреслау начала писать прежде, чем я стала рисовать… Но вы скажете, что в этой девушке заключен для меня весь мир? Не знаю, но только не мелкое чувство заставляет меня опасаться ее соперничества.
С первых же дней, что бы ни говорили мужчины и товарищи, я угадала в ней талант; вы видите, что я права. Меня волнует одна мысль об этой девушке; один ее штрих на одном из моих рисунков кольнул меня в самое сердце; это потому, что я чувствую силу, перед которой исчезаю. Она всегда сравнивала себя со мною. Представьте себе, что все ничтожества в мастерской говорили, что она никогда не будет писать, что у нее нет красок, а есть только рисунок. Это же самое говорят обо мне… Это должно было быть утешением, и это действительно единственное утешение, которое у меня осталось!
Я еще ничего не сказала об отъезде О. Она уже давно хочет уехать, но ее все удерживали. Но у бедняжки истощаются силы, ей скучно до смерти… Подумайте только, здороваясь и прощаясь, я всякий вечер упрекаю себя в том, что не сказала больше, и всякий день повторяется то же.
У меня были сотни раз великодушные порывы сблизиться с нею, но на этом дело и стало, и я нахожу себе извинение в своих сожалениях.
Наконец бедняжка уехала. Это просто ангельский характер, и при ее отъезде у меня сильно сжалось сердце, но ей там будет лучше. Меня поражает то, что я больше не могу поправить своей холодности и равнодушия – я относилась к ней, как к маме, к тете, к Дине; но моим это не так тяжело, как этой чужой девушке, такой доброй, спокойной! Она уехала вчера в девять часов. Я не могла говорить, боясь расплакаться, и приняла небрежный вид, но надеюсь, она все заметила.
Я отправилась одна к скульптору Фальгеру; я назвалась американкой, показала ему рисунки и сказала ему о своем желании работать. Он нашел, что один рисунок очень, очень хорош, все другие тоже хороши. Он направил меня в мастерскую, где сам дает советы; впрочем, предложил свои услуги, т. е. предложил привозить ему свои работы или приезжать ко мне. Это очень мило, но для этого у меня есть Сен-Марсо, которого я обожаю, и я удовольствуюсь мастерскою.
Простившись со всеми, мы уехали в четверг утром. Мы должны были провести ночь в Байонне, но предпочли Бордо, где Сара давала представление. Мы взяли два места на балконе за пятьдесят франков, и я видела «Даму с камелиями». К несчастью, я была очень утомлена; об этой женщине так много говорили, что я не отдаю себе отчета в моих впечатлениях. Мне казалось, что она не сделает ничего так, как другие, и я была несколько изумлена, что она ходит, говорит, садится. С необыкновенным вниманием следишь за малейшим ее движением. Словом, я не знаю, но мне кажется, что она очаровательна.
Но я знаю наверно, что Биарриц прелестен…
Море весь день было восхитительного цвета. Такие тонкие серые тона!
Когда выйдешь из этого ужасного кровавого места, все кажется сном. Бой быков! Отвратительная бойня лошадей и быков, где люди, по-видимому, не подвергаются никакой опасности и где они играют низкую роль. Единственными интересными моментами для меня было падение людей; один из них был затоптан быком – это настоящее чудо, что он спасся. За это ему сделали овацию. Публика кидает сигары, шляпы, и их очень ловко бросают обратно; махание платками и дикие крики со всех сторон.
Это жестокая игра, но доставляет ли она удовольствие? Вот в чем вопрос. Нет, она не увлекательна, не интересна, это ужасно и низко. В обезумевшее животное, раздраженное многоцветными плащами, всаживают что-то вроде копий; кровь течет, и, чем больше животное движется, чем больше оно прыгает, тем сильнее его ранят. Ему подводят несчастных лошадей с завязанными глазами, которым оно распарывает живот. Кишки вываливаются, но лошадь все-таки поднимается и повинуется до последней крайности человеку, который часто падает вместе с нею, но почти всегда остается невредимым.