Мне будет восемнадцать лет, это нелепо! Мои незрелые таланты, мои надежды, мои привычки, мои капризы сделаются смешны в восемнадцать лет. Начинать живопись в восемнадцать лет, стремясь все делать раньше и лучше других!
Некоторые обманывают других, я же обманула себя.
Я молчала, и сегодня вечером в Висбадене мы узнали, что Шипка за нами и турки разбиты (по крайней мере, в настоящую минуту) и что к нашим идут большие подкрепления.
Сегодня вечером за чаем у нас было несколько знакомых, между прочим, монсеньор Филипп Бурбонский. С ним надо считаться – все-таки одним кавалером больше. Он брюнет, маленького роста. У него свежий цвет лица, черные, длинные усы, широко развитая и подвижная нижняя челюсть. Он часто морщит лоб. У него хорошие простые манеры, и, по-видимому, он не слишком глуп. Весь вид спокойный, незначительный.
Он помог мне приготовить шоколад, и вообще он, кажется, добрый малый.
Но, Господи, я все забываю сказать вам, что Поль, мой родной брат Поль, приехал сегодня утром в шесть часов из России!
Он такой толстый, коренастый. Рядом с ним я кажусь маленькой принцессой.
Я много бываю одна, думаю, читаю без всякого руководства. Быть может, это хорошо, но быть может, и худо.
Кто может поручиться, что я не полна софизмов и ложных идей? Об этом будут судить после моей смерти.
Что такое прощение?
Это отказ от мщения и наказания. Но если не было намерения ни мстить, ни наказывать, можно ли
Я весь день провела дома вместе с нашими, собственными руками чинила башмак из русской кожи для Дины; затем я вымыла большой деревянный стол, как горничная, и на этом столе я начала делать вареники. Мои забавлялись, глядя, как я месила муку, с засученными рукавами и с черной бархатной ермолкой на голове, «как Фауст».
Остаться в Париже. Я окончательно остановилась на этом, и мама тоже. Я была с ней весь день. Мы не ссорились, и все было бы хорошо, если бы она не была больна, особенно вечером. Со вчерашнего дня она почти не покидает постели.
Я плакала сегодня. Беспорядочное начало моей жизни мучит меня. Сохрани меня Бог видеть в себе непризнанное божество, но, право, я несчастна! Уже сколько раз я была склонна признать себя существом, «преследуемым злым роком», но каждый раз возмущалась при этой ужасной мысли:
Вот уже три года, как я могла бы серьезно работать, но в тринадцать лет я гонялась за тенью герцога Г., как ни плачевно в этом признаться… Я не обвиняю себя, потому что нельзя сказать, чтобы я сознательно расходовалась на все это. Я жалею себя, но не могу во всем упрекать себя. Обстоятельства во взаимодействии с моей полной свободой, постоянно стесняемой, однако, с моим невежеством, моя экзальтированность, да еще воображающая себя скептицизмом, выработанным опытностью сорокалетнего человека, все это бросало меня из стороны в сторону, Бог знает куда и как!
Другие в подобных обстоятельствах могли бы встретить какую-нибудь солидную поддержку, а это дало бы возможность приняться за работу в Риме, или где-нибудь в другом месте, или, наконец, привело бы к браку. У меня – ничего.
Я не сожалею о том, что жила все время по своему благоусмотрению; странно было бы сожалеть об этом, зная, что никакой совет мне ни к чему не служит. Я верю только тому, что испытываю сама.
Завтра утром мы выезжаем. Я очень люблю Шлангенбад. Здесь такие прекрасные деревья, воздух такой мягкий… Можно ни с кем не встречаться, если хочешь… Я знаю все тропинки, все аллеи. Человек, умеющий удовольствоваться Шлангенбадом, может быть вполне счастлив.