На улице вьюжило. Снегом враз залепило лицо. Пиша, спотыкаясь, почти бежала следом. Ворота у Богдана были заперты. Долго спрашивали — кто?
Долго отпирали.
Сама не своя Борецкая ворвалась к разбуженному — он рано ложился Есипову, который, кое-как одетый, вышел к ней в горницу, моргая спросонь и морщась на свечку, что держала прислуга. Увидав безумные глаза Марфы, ее сбитый плат, он едва не попятился.
— Богдан, ты останови! Неподсудны вы! — тяжело дыша, почти выкрикивала Борецкая. — Говорила, баяла: рати соберите! Глупой бабой обозвали… Что ж это?! Богдан, ты хоть умней их! — Она уже готова была пасть на колени.
Богдан бросился, поддержал.
— Что ты, Исаковна, Господь с тобой! — Оборотясь, рявкнул:
— Огня!
Феклу! Сбитню! Живо! И прочь! Все пошли! — Подвел к лавке:
— Присядь, Исаковна, спаси Христос, ты же у нас самая сильная, Марфа! — Наливал сам в кубок горячий душистый сбитень. Старческие руки вздрагивали. Марфа пила, обливаясь, ее всю трясло. Богдан приговаривал:
— Ручаютце, что ты! Не посмеет. Все званы, думашь, Федор твой один! И я, и Василий Онаньин, и Тучин — все как есть! Да кабы брать надумали, думашь, стали бы звать? Тут же за приставом поволокли!
Марфа вдруг успокоилась. Устало взглянула на Богдана:
— Прости! Может, и верно, баба я, дак не понимаю чего. Только сердце болит, за всех вас болит, не за одного Федора! Прощай, Богдан, может, и не увидимся больше!
— Воля господня на все, а только зря ты, Исаковна! Мы-ить в правде своей, по правде и суд творили!
На улице, чуть не столкнувшись впотьмах с каким-то прохожим, Марфа отступила в снег и тотчас узнала Ефима Ревшина. Тот тоже признал Борецкую, остоялся.
— Марфа Ивановна?! — спросил удивленно, пригляделся, не случилось ли беды какой. Одна, а тут неспокойно, от московских гостей тем паче худого можно ждать. Поди, тоже знает про суд, уж не пото ли и вышла? Осторожно спросил, поддерживая Марфу:
— Федор Исакович едет ле?
— Едет. Бежать вам всем надо, Ефим!
— Куда? От Нова Города все одно не убежишь. Мабуть, и пронесет!
Великие бояра едут, и нам нать!
(«И этот не чует ничего!») — Ладно. Спасибо, Ефим, прощай, дойду сама!
К кому теперь? К брату Ивану!
Лошинский жил неблизко. Тоже спросонья начал утешать, говорить про Федора.
— Дался вам Федор! Свои головы есть ле на плечах? — вновь взорвалась Борецкая.
— Откупимсе! — примирительно отвечал сонный Иван.
«И он, как Онаньин!» — безнадежно подумала Марфа.
Побрели назад. Верная Пиша и шла и падала. К Онфимье еще? Благо по пути.
Онфимья еще не спала. Тоже начала вопросом:
— Федор твой…
— Едет! — не дослушав, жестко бросила Марфа. — Вы как слепые все! За поводырем: тот в яму, и все в яму! Ты хоть сына своего спасай!
Онфимья заколебалась. Иван, только что вошедший, на ходу застегивая шелковый домашний зипун, почтительно склонился перед Борецкой, переводя глаза с нее на Онфимью и обратно. Ответил сдержанно:
— Что ни будет, а одному не достоит и от ямы спасатьце, мать!
Марфа пересилила себя, поднялась:
— Спать я всем не даю. День тяжкий грядет. Простите!
Низко поклонилась. Саму едва держали ноги.
Снег валил гуще прежнего. Холод проникал под шубу, Марфу била дрожь, и она была рада в душе, когда, тотчас за воротами, ее с Пишею догнали двое Онфимьиных холопов со смолистыми факелами, посланных посветить и провести до дому.
Проводив Марфу и распорядясь слугами, Онфимья вернулась в горницу, где ее продолжал ждать Иван, поглядела на него, сказала с тревогой:
— Сын! Права Ивановна-то!
— Что ж, я один уйду, а все как? — возразил, сдвигая брови, Горошков.
— Судьбы на кони не объедешь! А чему суждено быть от Бога — не нам пересуживать.
Утром в день недельный, двадцать шестого ноября, съезжалась на Городец новгородская вятшая господа. Гордо ехали на суд бояре.
Разукрашенные кони под золотыми седлами топтали искрящийся белизною снег.
В прорывах облаков показалось солнце, и засверкала сбруя, зардели алые, черевчатые, голубые драгоценные одеяния, епанчи и шубы, крытые иноземным сукном, отделанные парчою и аксамитом. Словно не на суд, а на празднество ехали великие бояра — Богдан Есипов, Онаньин, Лошинский, Тучин…
Иван принимал на этот раз в большой столовой палате городищенского княжого терема. Столы были убраны, и Ивану поставлен резной престол. В прежней короткорукавой чуге, в черевчатом кафтане и шапке Мономаха, он сидел, положив руки на подлокотья. По стенам теснились государевы дворяне.
Стража, в оружии, окружала покой. Истцы и ответчики стали по двум сторонам палаты. Началось громкое чтение: