Мысли Жида совпадают во многом с тем, о чем я размышляю все чаще и чаще и что хотел бы высказать тебе как можно отчетливее, но, к сожалению, мне и самому не все пока ясно. Беру за основу мнения Жида, потому что ход его размышлений мне ближе всего. Я хотел бы понять его отношение к неграм [21]. На каких основаниях он примет негра как равного и, без сомнения, отшатнется от дядюшки Юбера [22](и будет прав). Я уже знаю, почему он (и я тоже) возненавидел существующую систему колонизации: потому что она делает из негра дядюшку Юбера и никогда Жида. Бамбарец пленил Жида подлинностью реакций, бамбарец глубоко человечен, потому что его язык не ведает переносных значений. Он не располагает особой лексикой, с помощью которой морочит себе голову относительно собственной чувствительности. У бамбарца немного чувств, и они просты. (Сложность чувств, которую мы вновь и вновь обнаруживаем в каждой новой расе, кажется мне иллюзорной. Наш язык сложно передает чувства, но аборигены их так не формулируют, эта сложность для них не существует. Сложности упрощаются, когда язык прост.) (И вообще, мне кажется бессмысленным говорить о простых или сложных чувствах, чувства просто «есть». Сложны или просты слова, с помощью которых мы передаем их, в зависимости от разработанности собственного словаря.) В общем, я понимаю, что подлинность чувств негров, их искренность растрогали Жида, толпа черных умнее толпы в пригородном кинотеатре. И здесь у меня среди мавров то же самое, они никогда не шокируют меня «глупой» фразой, как случается с европейцем. И я прекрасно понимаю, что Жиду не нравится колонизация, которая «цивилизует» негра, навязывая ему мораль, алкоголь и глупость, и все–таки главная проблема в другом: считает ли Жид негра таким же человеком, как он сам? Конечно, нельзя остаться равнодушным, обнаружив что–то от самого себя в столь несхожем с тобой существе. Если я увижу, что негр сорвал для женщины цветок, то этот заурядный поступок изумит меня и растрогает, как неожиданное слово нашего общего языка. […] В конечном счете, похоже, Жид подспудно дает один–единственный совет: оставьте негров неграм и уходите. Не желая открывать им двери и учить в школах белых, которые не представляют для них никакой ценности, он защищает их, как защищал бы газелей, которых уничтожают. Получается, что в иерархии природного мира негры для нас что–то значат и ничего не значат в иерархии людей. Проблема колоний неразрешима. Как уйти, если считаешь себя существом высшего порядка? Если десять тысяч негров работают ради одного Декарта? Уважительное отношение к человеческой личности — обман, если есть люди высшего порядка. Все уважение достается им. Но я бьюсь над другой, еще более существенной проблемой, именно ее и хочу сформулировать: мне кажется, что уважительное отношение к личности и в случае негров, и шире — при демократическом строе вообще — приведет к разложению этой личности, в чем не отдают себе отчета те, кто так ревностно ратуют за уважение (Дюамель, Ромен Роллам, Бенда и сотни других). Более того, мне кажется, что современная социальная наука представляет собой реальную опасность для того единственного человеческого типа, который мне интересен. Уважение человеку никак не поможет, если мы не поймем, какого мы уважаем человека, а точнее, что в человеке уважаем.
Немалое число понятий, которые чтили в 1830 году, кажутся нам устаревшими, потому что мы смотрим на них со стороны и видим, как условны те условности, которые их породили, но тогда они не нуждались в обоснованиях, ими просто жили.
И я допускаю, что исчезновение некоторых других, значимых для нас сейчас, условностей поведет к исчезновению других понятий и чувств, например, чувства стыда или обесчещенности. И сейчас для нас множество положений потеряли свое неудобство. Хотя мы пока не лишились чувства стыда, чувства трагического или общественного пафоса. Представь себе, что Стендаль творит в наши времена, думаю, от его чувств осталась бы одна четверть. Мне кажется, что великое царство демократии, поощряя неуважение к привилегиям, наследию, религиям, иерархиям (не политическим, а родовым), уничтожает многообразие языков. Ополчается оно и на роскошь в наиболее любопытных ее проявлениях, ничего не имеющих общего с комфортом. И заменяет все однообразным, техническим, практическим языком. Разве не на таком языке говорят Соединенные Штаты (недавно я познакомился с экзаменационными темами их университетов)? Разве не таким будет язык в России через двадцать лет?
(Касабланка, 1931)
II