Почему же трудно принять такую гипотезу? Потому, что легче всего разрушение логики и манипуляция достигается в сознании, которое рационально в максимальной степени, а мы должны были бы быть устойчивы. Наиболее чистое логическое мышление беззащитно, а мышление, которое «армировано» включениями иррациональных представлений (художественных и религиозных, традиций и табу), гораздо прочнее. Так действуют «островки иррациональности» в мышлении европейца. У нас же получилось наоборот: художественное восприятие настолько сильно и ярко, что оно при умелом воздействии отделяется от рационального мышления, а иногда подавляет и здравый смысл. С этим мы столкнулись уже в начале века.
Ведь давайте вспомним горькое предположение В.В.Розанова, которое наши писатели как-то прячут. Он же сказал, что «приказ №1, превративший одиннадцатью строками одиннадцатимиллионную русскую армию в труху и сор, не подействовал бы на нее и даже не был бы вовсе понят ею, если бы уже 3/4 века к нему не подготовляла вся русская литература… Собственно, никакого сомнения, что Россию убила литература».
Это невозможно объяснить европейцу. Ну, изобразил какой-нибудь Стендаль тупого офицера — не придет же из-за этого французам в голову возненавидеть офицерство и армию. А русский читатель из условного мира художественных образов выхватит Скалозуба и переносит его на землю, замещает им реального офицера. А уж если прочтет «После бала», то возненавидит всех полковников.
Это понял, на склоне дней, Чехов и пытался вразумить читателей и предупредить писателей. Но тоже как-то неохотно ему внимали. Он писал, что мир литературных образов условен, и его ни в коем случае нельзя использовать как описание реальной жизни, а тем более делать из него какие-то социальные и политические выводы. Образы литературы искажают действительность! В них явление или идея, поразившие писателя, даются в совершенно гипертрофированном виде. За верным отражением жизни человек должен обращаться к социологии и вообще к науке, но не к художественной литературе.
Давайте признаем, что мы уже более века поступаем как раз наоборот. Берем из книги художественный образ — и из него выводим нашу позицию в общественной жизни. Если вдуматься, страшное дело. Ведь писатель просто обязан придать именно личной, единичной судьбе («слезинке ребенка») космический размер — потрясти читателя, вызвать у него катарсис, очищение трагедией. Мы же вместо очищения потрясаемся именно космическим размером, воспринимаем его буквально — и готовы из-за этой слезинки перебить множество реальных, живых младенцев208.
Россия стала читающей страной, и уже с середины XIX века возникло глубокое противоречие. Русский человек читал художественную книгу, как текст Откровения, а писатель-то писал уже во многом как Андре Жид. Он уже был не Гоголь и не Пушкин. Это был кризис модернизации, отраженный в культуре — разные части диалога находились в двух существенно разных цивилизациях. Писатели могли вносить в этот неявный конфликт восприятия коррективы, но они этого не делали.
Как искажено литературой уже наше восприятие истории России! Прочитав в школе «Муму», мы создаем в нашем воображении страшный образ крепостного права. Ну что стоило дать в том же учебнике маленькую справку! Ведь мало кто знает, что число крепостных среди крестьян в России лишь на короткий срок достигло половины, а уже в 1830 г. составляло лишь 37%. Право продавать крестьян без земли было дано помещикам лишь в 1767 г. и отменено уже в 1802 г. (были лазейки, но уже и Чичикову пришлось непросто). Мы же в массе своей думаем, что помещики направо и налево распродавали крестьян, да еще старались разделить мужа и жену. Это же были случаи исключительные!
Понятно, что для писателя, который обращался к русскому читателю, свобода слова должна была быть исключена. В.В.Розанов упрекнул русскую литературу за