Итак, мы видим всю убогость идеализма. Его самомнение столь же безосновательно, что и смирение эмпиризма. Что может быть чудеснее того приключения, которым оказывается эта неисчерпаемая реальность духа, живущая в сердцах людей и парящая над их головами, которой мы достигаем только посредством символов, слов, прикосновений, в минуты смирения и внезапных потрясений? Люди не верят в него, их сердца и головы не обладают достаточной широтой, чтобы верить в возможность присутствия на расстоянии, к которому нельзя прикоснуться. Вот человеческая истина, а не доказательства, полученные только что или продиктованные Кантом. Эмпиризм требует, чтобы познание осуществлялось посредством чувственного контакта. Идеализм, осознающий иллюзорность этого контакта, который не устраняет расстояния, идет до конца в своих требованиях и удовлетворяется лишь тогда, когда заставляет человека воспринимать мир изнутри: вот такое вот приключение, которое полностью в нашей власти! Все исчезает. Моя жизнь, мое действие, моя мысль, моя спонтанность никогда не создают присутствия. Но и я не могу наличествовать самому себе, если не отдаю себя миру, вот в чем вся драма. Мы обладаем только тем, что отдаем: теперь же, когда мы уже не только затрагиваем движение сердец, но и постигаем движение духа, ведущего спор с бытием, необходимо добавить: мы обладаем лишь тем, чему отдаем себя, мы достигаем обладания, лишь отдавая себя. Вспомним о свидетельстве Ривьера, суровом, как медицинское заключение: при попытке постичь поток своей внутренней жизни, взятой обособленно, не доверяя самому себе, он испытывает горькое, галлюцинирующее ощущение небытия. Патология мыслительной деятельности могла бы многое сказать по поводу этих нормальных форм борьбы: чувство небытия, которое сопровождает всякую замкнувшуюся в себе жизнь, является не чем иным, как осознанием собственной изолированности, собственной духовной несостоятельности.
У духовности, разумеется, есть свои уровни. Их можно было определить, исходя из интенсивности и качества восприятия реальных присутствий. Восприятие, присущее разуму, является наивысшей формой таких восприятий и требует самой чистой любви. Однако здесь мы будем говорить не о восприятии, а о том длительном обучении, через которое должно пройти большинство людей и которое будет успешным лишь при условии, если они подчинятся дисциплине разума и дисциплине милосердия, чтобы, исходя из здравого смысла, без которого нам не обойтись, дойти до первичных проявлений духа.
На самый низкий уровень, хотя уже здесь мы оказываемся в весьма высокой сфере человеческих отношений, надо поставить чувство тайны, которое я назову чувством глубины или чувством основ вещей. Это нечто вроде смутного инстинкта духовности, свидетельствующего о ее наличии, но разум еще не определил ее очертания. Здесь следует опасаться фальсификаций. Речь идет совсем не о той неопределенной романтической любви к таинственному началу, которая ведет ко всякого рода оккультным наукам, философии и поэзии. Такая любовь — это порочный, примитивный инстинкт самодовольства, слагающийся из стремления отделиться от общего, радикальной умственной несостоятельности и ужаса перед замкнутым пространством. Это нечто вроде ожидания чуда, свойственного ребенку. Ни грана духовности нет и в удивлении, вызванном сложными механизмами: они представляют собой скорее упрощение, если сравнивать их со сложностями жизни или идей. Чувство таинства — это отнюдь не любовь к тайне, не жажда откровения, не стремление достичь внутреннего отношения с вещами. Тайна столь же обычна и универсальна, как и поэзия: каждый луч света, каждый жест имеет свою тайну. Тайна — это простота, та простота, что свойственна ребенку в коротеньких штанишках — самый впечатляющий вид величия. Это не заскорузлое невежество, не страх перед дальней дорогой, это — глубина универсума.