Мы называем материализмом любые попытки человека, как духовного существа, отказаться от одной из этих трех своих миссий. То, что мы говорим о нескольких миссиях человека, вряд ли придется по вкусу некоторым псевдодрузьям духа. Но именно этим наш гуманизм отличается от определенных форм современного гуманизма — он может быть более или менее открытым в зависимости от того, что понимает под метафизикой каждый из нас, как трактует он существующую вне человека и над человеком реальность; наш гуманизм открыт для всех. Человек скован, окружен, подчинен; он является только частью духовной реальности, одним из ее избранников, он не завоевывает дух, он предан духу.
Непонимание материи — такова первая форма материализма. Античному человеку никогда не удавалось достичь дружески доверительного отношения с природой. Ее атомы и частицы вели свою игру рядом с ним, отгородившись от него некоей враждебной необходимостью. Вещь, в том смысле, который внушает отвращение современному сознанию, этот странный абсолют, вероятно, никогда до такой степени не занимал мысль, общественное мнение, как это было в то время. Разумеется, наряду с ним существовала и мечта, она витала в облаках, над лесами и морями, но оставалась незаконнорожденной дщерью поэзии и торговли; с ней не связывалась никакая вера и тем более никакая общность; даже благосклонные к ней боги оставались заговорщиками и шпионами в ее владениях.
Христианство, заинтересовав весь мир историей Бога-Сына и Креста, установило дружеские отношения между человеком и природой. Чувственно осязаемый мир излучает свет, который пронизывает сердце человека и поддерживает его жизнь. Он необходим ему, чтобы проявлять свой ум и подниматься к Богу. Он заселен символами и существами, его голос является продолжением голоса Бога-Сына, он дает нам представление о бескрайней исторической реальности, которой мы не в состоянии достичь собственными силами. Художнику — полотно, святому — испытание, философу — победное шествие; чувственный мир — это дорога, это путь, по которому следует дух. На этом пути, конечно же, существуют силы инерции, что-то такое, что оказывает сопротивление, что ведет к беспорядку, но как только человек, ступая на него, обретает духовность, силы эти начинают служить ему: человек, преодолевая препятствия, укрепляет свой дух.
Нужно ли обвинять Декарта в том, что он развел в разные стороны дух и материю? Быть может, он так же, как и Маркс, философскими средствами выразил ошибку, которая была свойственна цивилизации того времени. Стоит ли говорить об этом! Известно, каким образом Декарт отделил материю от духа: он лишил материю возможности откликаться на зов человека, вычеркнул из нее все то, что объединяло ее с человеком, что делало ее человеческим миром, к чему человек мог прикоснуться плотью и сердцем, что он, как искусный ремесленник, мог сделать творением рук своих, воплощением мыслей своих; и эту опустошенную материю он отдал на откуп всесильной математике. Математику же в материальном мире интересовало только то, что поддавалось исчислению, а также сам хоровод чисел: безжизненный мир чисел, пустынная равнина без глубинных истоков, без времени, без истории, без души. Мир принял вид некой неизведанной стерильности и незыблемости. Но в нем не было человека, а сам человек находил в нем только отсутствие. Мир оказался расколотым надвое, и неприкаянный дух парил над этим механическим хаосом: внизу — мир-машина, который опирается исключительно на технику, вверху — духовная надстройка, настолько чуждая ему, что она сразу же оказывается бесполезной и излишней.
Однако, освобожденный от груза своего бытия, дух еще обладал доступом к новому миру, если пользовался подсчетом. И вскоре он уже совершал здесь чудеса. На протяжении многих веков его вынуждали постепенно преобразовывать непроницаемый для него мир. И вот наконец луч яркого света пробился сквозь этот мир. Он вызвал к жизни дремлющие силы: родился мир машин. Создатели общих формулировок стали жаловаться на засилие грубого материализма. Но пусть они присмотрятся к этой истонченной, расторопной, более проворной, чем пальцы человека, материи. У человека слишком много духа, чтобы, одалживая его, не отдавать в излишне большом количестве. Мир, в котором царила непроницаемость, с каждым днем приобретал все больше изящества и сноровки. Всегда ли наши идеи оказываются столь же гибкими, быстрыми, точными? Вот так, принимая все за чистую монету, мы стали слишком доверчивыми. Правда, мы уже не верим в материю с тех пор, как она сумела без особого усилия покорить то, что у нас еще осталось от духа; в этом новом столкновении с ней мы уже не замечаем, что она все больше и больше завладевает нами, чего нельзя сказать о нашем влиянии на нее.