«Теперь я возвращаюсь к стихотворению Мандельштама. Ибо если мы нуждаемся в платоновском жесте, которым истина жестко прерывает поэму одновременно с повествованием, чтобы препоручить заботы о себе узлу матемы и политики, мы также знаем, что этот жест имеет смысл, оставаясь обусловленным отстраненной поэмой, лишь как некий весьма сомнительный жест, который ждет, который чает поэзии, освобожденной от образов, поэзии, отказывающейся от Присутствия, поэзии, о которой мечтали Малларме и Пессоа».
Мое «все же» здесь отступает, потому что я узнаю язык «Меридиана». Даже если я не думаю, что прерывание поэмы и прерывание повествования — из одной весовой категории (что бы ни говорили, роман уже давно не проблема). Зато прерывание поэмы обременено совершенно другим значением: значением мифа. И вот его-то и надо прервать. (Что, очевидно, верно и для политики, особенно в тот момент, когда «конец мифа» означает безоговорочное установление, то есть учреждение, рыночной экономики.)
В чем же коренится при таких условиях спор? Ибо и он тоже вполне реален, и я уверен, что практически по всем темам (искусство, политика, наука, любовь) мы могли бы поспорить.
Я подступлюсь к «Одиннадцатому размышлению»: «Природа: поэма или матема?» Твои доказательства в этой главе напрямую критикуют Хайдеггера; и текст, который служит тебе опорой, это «Введение в метафизику» от 1935 года (речь, таким образом, идет об одном из первых курсов, прочитанных Хайдеггером после его отказа от ректората).
Прежде всего, не думаю, что этот курс — на прижизненном опубликовании которого Хайдеггер, что верно, то верно, настоял в 1953 году — годится, скажем, для всего Хайдеггера, или, точнее, для предельной точки его мысли, то есть для неумолимой мысли о бытии как ни-что. Этот текст слишком уж, по очевидным политическим причинам, занят тем, чтобы превратить фундаментальную онтологию, скомпрометированную и сбившуюся с пути, в онтологию поэтическую — провозглашенную в качестве истины той, первой, в качестве ее исправления, и в то же время проверки (во всей двусмысленности этого слова) «движения», сопровождать которое Хайдеггер, впрочем, не переставал, даже если через восемь лет после падения режима он «приводит в порядок» свой тогдашний дискурс.
Твоя мишень — онтология присутствия. Ты напоминаешь, что, по Хайдеггеру, фюсис изначально мыслился как явление в присутствие, как представленчество присутствия, то есть приношение того, что прикровенно. Ты тем самым напоминаешь хайдеггеровскую интерпретацию алетейи, поскольку она оправдывает — и именно это тебя и интересует — умаление «платоновского жеста», то есть сведения присутствия или проявления к идее, чем, собственно, завершается греческая мысль о бытии.
И ты прослеживаешь предлагаемый Хайдеггером анализ этого момента, каковой есть момент упадка или заката (а не просто того факта, что отныне только эта вполне определенная интерпретация и навязывается в качестве единственной). Вместе с его, этого анализа, следствием: дело в том, что проявление — в условиях подчинения идее очевидности) — отныне интерпретировалось в свою очередь как ме он, как «то, чего в действительности не должно было бы быть»: как кажимость.
В этом анализе решающим, на твой взгляд, является следующее — я цитирую: «Траектория забвения, которая основывает „объективную“ природу, подчиненную математическим Идеям, в качестве утраты раскрытия, фюсиса, в конечном счете заключается в том, чтобы подменить присутствие нехваткой, предложение изъятием» (стр. 142). И в этом узнается в негативе то, что ты называешь «онтологией изъятия» и что, в твоих глазах, оправдывает повторение «платоновского жеста».
Отсюда в противоход хайдеггеровскому доказательству ты извлекаешь такое следствие — опять же цитирую тебя, прибегая к небольшой купюре, за которую вскорости оправдаюсь:
«Платоновскую матему здесь нужно мыслить в точности как отдельную и забывчивую расположенность до платоновской поэмы, поэмы Парменида. С самого начала своего анализа Хайдеггер указывает, что подлинная мысль о бытии как фюсисе и „именующая сила этого слова“ связаны с „великой греческой поэзией“. Он подчеркивает, что для Пиндара фюа составляет фундаментальную черту здесь-бытия […]
Таким образом, ясно, что всю судьбу западной мысли тут направляют два пути, две ориентации. Одна, опирающаяся на природу в ее исходном греческом смысле, собирает в поэзии проявление как приходящее присутствие бытия. Другая, опирающаяся на Идею в ее платоновском смысле, подчиняет матеме нехватку, изымание всякого присутствия и отделяет тем самым бытие от проявления, сущность от существования» (стр. 143).