В иные ночи, когда он думал в темноте о двух тысячах песо, о способах раздобыть их и представлял себе, как сидят они субботним вечером в укромном уголке у Скопелли, а он с серьезным лицом и легкой улыбкой в глазах начинает разговор, начинает с вопроса, в какой день хотела бы она сесть на пароход; в иные ночи, когда, прежде чем удавалось заснуть, ему снились ее сны, Кирстен снова заводила рассказ о Дании. Собственно, это была не Дания; только кусочек страны, маленький клочок земли, где она родилась, где научилась родному языку, где впервые танцевала с мужчиной и видела смерть тех, кого любила. Это было место, которое она потеряла, как теряют любимую вещь, и забыть его было невозможно. Она рассказывала ему и другие истории, но по большей части повторяла одни и те же, и Монтесу казалось, что он видит дороги, по которым она ходила, деревья, людей, животных.
Дородная Кирстен, сама того не замечая, сдвигала его к стенке и, лежа на спине, рассказывала; а он представлял себе, как у нее опускается кончик носа, сужаются глаза, окруженные тонкими морщинками, и дрожит подбородок, когда она произносит заветные слова прерывающимся, исходящим из глубины груди голосом, немного утомительным для слушателя.
Тогда Монтес подумал о кредите в банке, о заимодавцах, подумал даже, что деньги мог бы ему дать я. Как-то в субботу или в воскресенье он размечтался о поездке Кирстен, когда сидел вместе с Хасинто у меня в конторе, слушая телефон и принимая сообщения из Палермо или Ла-Платы. Дни были вялые, ставки едва доходили до тысячи песо; но иногда появлялся какой-нибудь азартный игрок и сумма поднималась до пяти тысяч, а то и выше. Монтес должен был звонить мне по телефону перед каждым заездом и докладывать о состоянии игры; если дело принимало опасный оборот — иной раз это чувствуется, — я старался ускользнуть, передавая игру Велесу, Мартину или Васко. И тут Монтесу пришло в голову, что он может не уведомлять меня, может скрыть три или четыре самые крупные игры, взять на свой риск тысячу билетов и, если хватит смелости, выиграть либо путешествие своей жене, либо пулю в лоб. Он может сделать это, если хватит духу; откуда Хасинто знать, сколько билетов разыгрывается при каждом телефонном звонке? Монтес рассказывал мне, что думал об этом целый месяц. Казалось бы, так оно и было, казалось бы, подобный тип должен долго колебаться и мучиться, прежде чем станет обливаться потом в нервной горячке перед каждым телефонным звонком. Но я готов поставить крупный куш, что тут он солгал; готов биться об заклад, что он пошел на это неожиданно для самого себя, решился внезапно, сразу поверив в свои силы, и принялся спокойно обкрадывать меня на глазах у этой скотины Хасинто, который ничего не замечал и только потом заявил: «Я же говорил, что слишком мало билетов для такого дня». Я уверен — у Монтеса заколотилось сердце, и он вдруг почувствовал, что сейчас выиграет, но не обдумывал это заранее.
Вот так он повел игру, которая дошла до трех тысяч песо, и, охваченный отчаянием, весь в поту, стал прогуливаться по конторе, поглядывая на свои расчеты, поглядывая на Хасинто, напоминавшего гориллу в шелковой рубашке, поглядывая в окно на улицу, которая уже заполнялась в этот предвечерний час машинами. Вот так было, когда он начал понимать, что проигрывает, что чужие выигрыши с каждым телефонным звонком возрастают на сотни песо, и все его тело покрылось потом, особым потом трусов, холодным, липким, зеленоватым, следы которого еще оставались на его лице, когда в понедельник днем он наконец нашел в себе силы вернуться в контору и рассказать мне все.
С Кирстен он говорил еще до того, как попытался обокрасть меня; он сказал ей, что скоро произойдет нечто очень важное и очень хорошее; что он приготовил для нее необыкновенный подарок, но не просто какую-то вещь — руками ее не потрогаешь. Поэтому, после всего что произошло, он почувствовал себя обязанным объясниться с ней, рассказать о беде; но сделал он это не у Скопелли, не за бокалом импортного кьянти, а у них на кухне: он посасывал мате через металлическую трубочку, а она, повернув в профиль круглое, окрашенное розовыми бликами лицо, сидела и смотрела, как пляшет в железной плите огонь. Не знаю, сколько они пролили слез; потом он договорился со мной, что будет расплачиваться своим жалованьем, а она достала себе работу.