Слева, там, вдали, за гирляндой бело-голубых лампочек — а тот, дальний синий цвет казался Марии Эсперансе таким печальным, таким тревожным, как никогда прежде, она даже не предполагала, что синий цвет может быть именно таким, — там, на эстраде, под аккомпанемент фортепьяно, повторявшего, казалось, один и тот же пассаж, что-то пела неразборчиво, затягиваясь сигаретой, женщина — в мужском костюме и кепи, с красным платком на шее. Поворачиваясь то в одну, то в другую сторону, она будто наблюдала за полетом своих слов в пространстве, надеясь узнать, куда же им удастся долететь, куда же она их закинет, на чью голову они опустятся, над каким столиком или над какой лужайкой с примятой травой они закончат свое существование.
На далеких подмостках черты лица женщины, одетой в мужской костюм, были неразличимы. Прислонившись к дереву, Мария Эсперанса замерла, ощущая спиной выступы коры на стволе. Она не могла знать, о чем пела женщина, но какое-то слово, ускользнувшее с этого ночного праздника, вновь погрузило ее в состояние призрачного счастья, что испытала она на скамейке, под защитой тенистых деревьев. Совсем стемнело, Мария Эсперанса почувствовала дуновение прохлады с пляжа, и ей показалось, что этот легкий ветер может отнять у нее последние силы, бросив в бездну отчаяния и душу ее, и тело, отдав их во власть того зловещего и страшного воспоминания, которое хотелось забыть.
Мария Эсперанса отошла от дерева и направилась к столикам. Она сделала первый шаг, никто не обращал на нее внимания; она снова шагнула вперед, и тут все обернулись, их улыбки, потные лица, горящие глаза устремились к ней; но в следующее мгновение она вновь двигалась одна, не видимая никем. Мария Эсперанса остановилась. Остановилась в нерешительности рядом со столиком толстого мужчины с рыжеватыми усами, который потягивал пиво из огромной кружки, не глядя на нее, наблюдая поверх пивной пены за танцем фламенко на эстраде. Она еще не вышла из своего одиночества, словно по-прежнему находилась под сенью того дерева, будто могла спрятать лицо в его растрескавшейся коре, опереться рукой о гладкий выступ…
Женщина за соседним столиком засмеялась, наклонив голову, ее украшенная цветами шляпа качнулась — и в это мгновение трое танцоров фламенко взглянули на Марию Эсперансу, и сразу все сидящие за столиками обернулись к ней. Кажется, она не утратила, слава богу, своей столь старательно заученной походки; но по какой-то странной неловкости она то и дело оказывалась в самых освещенных местах парка, где сходились в одной точке цветные огоньки и пересекались взгляды сидящих за столиками или прогуливающихся — то парами, то в одиночестве, то с детьми, — так или иначе, просто отдыхающих в парке этой напоенной прохладой летней ночью. Закрыв на миг глаза, Мария Эсперанса ощутила, что рот ее сводит гримаса, она решительно открыла их и шагнула к столику, за которым сидел толстяк, потягивающий пиво; он заметил ее, и выражение его лица сразу стало приветливым, добродушным; он поправил узел галстука и, теребя пуговицы на жилетке, отодвинул наконец свою огромную кружку. Мужчина ласково посмотрел на Марию Эсперансу, на его лице проступила такая нежность, что она прошептала «нет» и прошла мимо, нечаянно задев сухие стебли растущего рядом тростника с жесткими, как у осоки, листьями, и шелест сухих листьев повторил, унося с собой, ее шепот…
Вдруг слева раздался взрыв аплодисментов: женщина на эстраде, одетая в мужской костюм, раскланивалась, держа кепи в руке, и ее распущенные волосы почти касались края сцены, украшенной гирляндами синих и белых лампочек; от их неприятного синего цвета Мария Эсперанса почувствовала недомогание; в изнеможении она остановилась, вся в поту, ощущая, как густо положенная пудра расплывается по лицу, а острая боль от высоких каблуков вонзается в лодыжки.