Какое-то время он еще существовал безо всяких фантазий, а потом что-то незаметно вернулось к нему и потом ему почему-то представилось, что эта чудная — да-да, чудная Леночка вышла замуж и проснулась раньше мужа на подушке, а утренний свет рапирами проникает сквозь задернутые шторы, рождая резкую полосу света и тени, и тень ложится на лицо спящему, и это лицо кажется неживым, до того кажется, что молодая неопытная супруга начинает прислушиваться, дышит ли он, но он вполне дышит, и она вдруг понимает, что этот человек ей как бы на всю жизнь, и ее, наверное, охватывает легкое недоумение, беспокойство, а под глазами у него могут быть даже синие круги и утренняя щетина непременно выступит, а она малодушно даже и не подозревала, что она может так сильно выступить и теперь вот должна любить в нем даже эту щетину, а еще и то, как он шумно встает по утрам, и то, что он слегка кривоног — у него, как оказалось, тощие икры, да и вообще их почти нет, словно у кузнечика — и мелкие, обтянутые лопатки и гряда позвонков и много веснушек и родинок, и островки родимых пятен, и от этого кожа кажется нечистой, и, умываясь, он плещется словно животное — трубит, сморкается, и запах от него исходит, и к этому запаху еще нужно привыкнуть, потому что пахнет не симпатично.
Мангушев все еще стоял и смотрел на спящую Леночку и легкая, ни к чему и ни к кому не обращенная зависть овладела вдруг его сердцем, зависть, живущая где-то глубоко мокрым мышонком и при необходимости вспархивающая наглым воробушком.
А потом он вспомнил свой первый эротический опыт и Надюшу Т., много старше его и то, как он, преодолевая что-то в себе, целовал ее медицинских размеров каменеющий сосок, а она так при этом отчего-то смеялась и гладила его по голове.
Может быть от всех этих, в некотором смысле, тоскливых дум, у него снова заныла спина и шея — опоясывающая боль зарождалась где-то у поясницы и, постепенно завоевывая все новые и новые пространства, поднималась вверх — и он принялся разминать ладонями шею, а потом согласился на это тонущее чувство, решив, что все это из-за холодной воды, и нужно как следует погреться — полежать на солнышке.
Он стал опускаться на подстилку так, как опускаются только люди с больной спиной; держа туловище прямо, приседая на корточки, напряженно всматриваясь вперед, в какую-то пустую точку, словно прислушиваясь и ожидая от своего собственного тела подвоха.
Солнце занялось им немедленно; стало тепло и уютно, боль, тупея, растворилась и все мысли до единой птичками в форточку вылетели из головы, а солнце уже пощипывало плечи и насмешливо проводило по лопаткам горячей губкой, отпускало на время и опять проводило, и его разморило окончательно, и в голове сделалось мягко, будто мозг безболезненно заменили на хлопок, в котором среди волокон лишь изредка можно натолкнуться на колючую семечку — желание, и желание это элементарнейшее, например, не открывая глаз, наощупь, найти бобочку и напялить ее на темечко и, распластавшись снова, утонуть-утонуть в солнечной вате, и под веками уже забегали-забегали золотистые искорки, их подхватил слабый поток и неизвестно куда понес, и неизвестно откуда взялась та старушка, с курсистским прошлым и когтистыми лапками, — она все хватала ими воздух, все хватала и что-то беззвучно говорила, и глаза у нее без век, и он все силился услышать, понять, что она говорит, все силился вспомнить при каких обстоятельствах он ее видел, а говорила она, судя по артикуляции, что-то знакомое до зубного нытья, но не вспомнить никак; а волосы ее — седые стриженые космы растрепаны и страшно становится, и не старушка это уже вовсе, а птица, а вокруг него все рожи, рожи, хихикающие, обступающие, берущие в кольцо, теснящие, а он уже задыхается в их окружении, широко открывает рот и никак не может вдохнуть: воздух как бы останавливается перед входом в горло и не идет туда, и у него начинается натуральное удушье, он хватается за горло, а вокруг все эти рожи, и наконец вместо рож — одни раки — красные, пустые, высосанные и он тоже среди них красный пустой рак, а в теле у него пальцы — белые, крупные, жирные — туго копаются в нем, выскребают, и вот уже все выскребли, и тут его начинают одевать на руку, как перчатку, протискивая, уплотняя каждый палец, и его голова какое-то время болтается беспомощно, и глаза его видят как все вокруг качается из стороны в сторону, ускользая от фокуса, и указательный палец той руки находит как бы вход в шею и вот этот палец уже у входа в череп и его проталкивают внутрь, и вот он уже в самой голове, и он в ней отвратительно ворочается, устраивается, заполняя все самые мелкие, самые ничтожные, но такие дорогие ему, Анатолию Мангушеву, пустоты. И его уже явно тошнит, и он уже окончательно одет на все пальцы и уже несколько раз пробуют, хорошо ли, достаточно ли туго он одет — и, наконец, разводят средний, большой и указательный и он, помимо своей воли, кивает головой и хлопает руками.
Он проснулся в испарине.