Слева от меня на ступеньках лестницы сидел Эрнст Неизвестный, справа Элий Белютин. "Теперь ты убедился, что я был прав, что выставка на Таганке была необходима", - сказал Эрнст, обращаясь к Белютину.
Белютин сказал: "Друзья! Поставьте в центре нашего зала кресло, мы посадим в него Никиту Сергеевича. Он будет слушать, а мы по очереди будем рассказывать ему, что и как мы делали". Кто-то установил в центре зала кресло.
"И еще, - сказал Белютин, - когда наш вождь и наше правительство подойдут к лестнице, мы все должны встретить их аплодисментами". Я смотрел на часы. Прошло двадцать семь минут с того мгновения, как открылась дверь Манежа. Из третьего коридора Манежа вышел Хрущев. Промелькнула мысль - что же можно было увидеть за двадцать семь минут? Я волновался, начал вместе со всеми аплодировать. Никита Сергеевич улыбался и, поднимаясь по лестнице и обращаясь к нам, произнес: "Так вот вы и есть те самые, которые мазню делают, ну что же, я сейчас посмотрю вашу мазню!". Мазню? При чем тут это?
Все были настроены на другое, на серьезный разговор, может быть, на критику, на открытое обсуждение, происходящее недоступно было пониманию. Никита Сергеевич прошел в первый зал, ногой отодвинул в сторону кресло, подождал, пока все не окружили его - в центре правительство, руководство Союза художников, охрана, фотографы, вокруг по периметру зала художники. Для понимания того, что произошло дальше и что явилось впоследствии причиной различных версий развернувшейся драмы, надо представить себе, что вокруг каждого участника выставки оказались три-четыре члена правительства, все члены правительства что-то кричали, и каждый из участников выставки мог запомнить только то, что кричали члены правительства, находившиеся рядом с ним. Но это потом, а пока Никита Сергеевич стоял посреди зала, почти сплошь завешанного картинами учеников Элия Белютина. Я внимательно следил за мимикой лица Никиты Сергеевича - оно было подобно то лицу ребенка, то мужика-простолюдина, то расплывалось в улыбке, то вдруг на нем обозначалась обида, то оно становилось жестоким, нарочито грубым, глубокие складки то прорезывали лоб, то исчезали, глаза сужались и расширялись.
Видно было, что он мучительно хотел понять, что это за картины, что за люди перед ним, как бы ему не попасть впросак, не стать жертвой их обмана. Но при всем при этом на фоне лиц-масок помощников, сопровождавших его, однозначно замкнутых, однозначно угодливых, однозначно послушных или однозначно безразличных, - лицо Никиты Сергеевича отличалось естественной живостью реакций. В данном случае оно стало злым. Никита Сергеевич молчал около двух минут, а затем громко, с ненавистью произнес: "Говно!". И, подумав, добавил: "Педерасты!". И тут все сопровождавшие его государственные люди, как по команде, указывая пальцами то на одного, то на другого из нас, закричали: "Педерасты!". Нас было тринадцать художников, мы стояли около своих картин.
Сопровождающих Хрущева вождей, руководителей Союза художников, фотографов и охраны - человек тридцать. Акцентируя, повторяю: каждый из нас видел трех-четырех кричащих вождей, слышал то, что кричали именно они.
Один слышал Шелепина, другой Мазурова, Фурцеву. Я лично стоял рядом с Сусловым и Ильичевым. Члены правительства с возбужденными и злыми лицами, одни бледнея, другие краснея, хором кричали: "Арестовать их! Уничтожить! Расстрелять!".
Рядом со мной Суслов с поднятыми кулаками кричал: "Задушить их!". Происходило то, что невозможно описать словами. Ситуация была настолько противоположна ожидаемой и настолько парадоксальной и непредсказуемой, что в первый момент я растерялся, никак не мог взять в толк, что это обращено к нам, ко мне в частности.