Некоторые штрихи биографии моего севастопольского командира роты я узнал от Андрея, его сына, только через несколько лет после смерти его отца. Андрей, я видел его младенцем, сорокалетний, а потом уже близкий к пятидесятилетию, одолеваемый несколькими серьезными недугами, присылал мне разные сведения… теперь, новое время, новая, отдающая виртуальностью реальность, – присылал мне файлы по истории своей семьи. И фотографии. Из присланного слагался объемно некоторый фильм. Пожалуй, даже сюжетный.
Отец Владимира Эдуардовича, молодой офицер из прибалтийских дворян, в предреволюционные годы сразу же отмечен и отличен в боевых условиях Первой мировой. С первых же дней после революции, как инициативный, грамотный и, вероятно, уже уверенно и твердо принявший сторону новой власти командир, он за несколько первых лет после 1917-го делает необыкновенную, даже по революционным меркам, военную карьеру. Но проходят 1920-е, идут 1930-е, и вокруг меняется все… Меняется внутренняя политика, становятся другими понятия о чести, представления о заслугах. Набирает обороты так называемая чистка кадров. И уже нет никаких общих ценностей, отношения между многими людьми начинают приобретать характер сбора компромата, и тут в ход идет буквально все… Начинаются страшные года конца 1930-х. Есть целые прослойки общества, где речь идет уже не о достойной службе, не о сохранении имущества, должности или заработка, а о попытках попросту сохранить жизнь. Человеку, образом жизни которого всегда была самостоятельность, а таков был отец Владимира Эдуардовича – Иоганнес-Эдуард, места остается все меньше. Стремительный карьерный рост в первые годы после 1917-го теперь для многих если и не оборачивается, то уже реально грозит волчьими ямами политических репрессий (они же зачастую, если и не чаще всего, индивидуально-мстительные). Отец Владимира не может не понимать происходящего – круг сужается. Идут 1937-й, затем 1938-й годы. Вероятно, да нет, не вероятно, а наверняка он живет при постоянном чувстве близкой опасности. Психика его уже не может оставаться здоровой. Ночами, стоя у двери, он слушает звуки на лестнице. Должно быть, именно это страшное ожидание в конце концов и приводит его, привыкшего в своей жизни к решающему все проблемы поступку, к ужасным выводам. Ведь чего он, никогда ничего не боявшийся, боится сейчас? Что его арестуют? Что его, в конце концов, убьют? Но смерть пугает его значительно меньше, чем… Чем что? И отвечает, чем знать, умирая, что оставляет в этой жизни, которая уже и не жизнь, свою жену… Лучше уж…
И дальше можно лишь предположить тот омут психики, в который погружается мятущаяся душа в обществе, построенном так, как оно было построено у нас к концу тридцатых. И тут я позволю себе процитировать фрагмент того материала, что получил в письме из Москвы от Анд рея Владимировича Бреверна – сына своего бывшего командира роты в Севастопольском училище. Письмо свежее – май 2017 года. В нем явно сквозит исповедальность. Быть может, это потому, что сам пишущий это письмо в свои пятьдесят с небольшим находится сейчас в ожидании операции – сердце, сосуды… Я понимаю, что не щажу его, едва стоящего на ногах, своими вопросами. Заставляю колотиться, раскачиваю его и без того больное сердце. Но, во-первых, Андрей сам выразил желание увидеть строки, дающие представление о личности его отца, а во-вторых, он (и это более чем понятно) желал бы как последний и, возможно, теперь уже единственный из их семейной ветви Бревернов[22] (или Бревернов-де-Лагарди[23]), кто может что-то и достоверно помнить, и что-то сказать, и проконтролировать написанное. И я, как автор этой страницы, безусловно его понимаю. Да и как иначе? Речь идет о его отце.
Рыжий младенец, которого я, будучи уже взрослым, видел пятьдесят восемь лет назад в детской коляске, вдруг сравнялся возрастными проблемами со мной – человеком предыдущего по отношению к нему поколения, более того – стал уязвимей. У меня появилось ощущение, что его просто обгладывают воспоминания. Приведу из этих страниц два отрывка. Андрей, иного быть не могло, мучился, когда это писал: