Мне кажется, что именно этот, третий год на корфаке был и, конечно, не только для меня самым главным… И дисциплины, которые нам читали – как сугубо практические и прикладные, так и сотканные, казалось, из одних символов и формул, очень скоро сами подвергли нас той неумолимой попытке распознавания себя, когда на вопрос, там ли ты в этой жизни, где тебе следует быть, – ответить уклончиво, значит ничего не ответить. Мне кажется, я помню лица, выражение лиц своих сокурсников в те месяцы (снимков того времени у каждого из нас десятки) и отпечатавшееся на них время. Снимки эти кажутся говорящими. Все мы чего-то тогда ждали. Но чего? Ведь за спиной каждого свой участок прожитого. И мечты. И крылья. И гири. И воспитание. И чтение… А еще – гены, которые, когда ты уже, кое-что увидев и кое-что из реальной жизни пережив, начнешь примерять к себе, начинают в тебе говорить. И в их немой речи вопрос, годен ли ты будешь там, куда идешь? И вообще: туда ли ты идешь? Или уже пора сказать себе, а заодно и всем, что произошла ошибка? Так поразил нас на третьем курсе круглый отличник Коля (в разговорном – Ник) Попов, который, прекрасно понимая, что за этим последует, подал рапорт о желании быть отчисленным. Разумеется, в назидание нам он был отправлен дослуживать на флот простым матросом. Курс слегка содрогнулся, но Ника никто не осудил. И никто не полез к нему в душу.
А ведь за два года до того каждый из нас, вероятно, числил себя не менее чем будущим академиком Крыловым.
XI
Но как-то в теплый день начала июля, во время экзаменов за третий курс, мы понадобились на Дворцовой площади. Вместе с солдатами конвойных батальонов и матросами флотского экипажа нас расставляли цепями, разлиновав ими пространство между Александровской колонной и Зимним дворцом. Вскоре стали прибывать колонны людей с предприятий, обраставшие по дороге, как говорили потом, народом с Невского проспекта. Эта людская масса втекала в образованные нами коридоры, постепенно все уплотняясь. Часа через полтора заполнены были не только эти коридоры, а и вся площадь целиком. Оказывается, поздравить Ленинград с 250-летием основания города прибыл Хрущев. То, что он опоздал на четыре года (Петербург основан в 1703-м, а шел 1957-й) знатного гостя, очевидно, совершенно не смущало. В Москве только что перед тем прошел пленум, на котором, как стало известно позже, Никита Сергеевич переиграл пытавшихся его сместить, и теперь в Ленинград он приехал явно на радостях. И тон его речи, если кто помнит, был соответственный. Но нам, расставленным цепями, скоро стало уже не до слов с трибуны – толпа ждала слишком долго. И по площади пошли волны. Жестокой давки еще не было, но казалось, вот-вот начнется. Не только держать толпу, рук уже было не поднять, и началась стихийная подвижка – хочешь переступать – переступай, а не хочешь – разницы нет, толпа сама тебя передвинет. И – то в одну сторону, то – в другую. И уже не повернуться, и тебя тащат куда-то спиной вперед… И ты – уже не ты, и начинают цепляться об асфальт каблуки, и нога того, чья спина перед тобой, ищет, лягаясь, куда бы ступить, и, не найдя, тяжело встает на ногу тебе. Так бывает во сне. Но это – не сон. И кто-то сзади, сдавленно сопя, омерзительно дышит тебе в ухо…
А сейчас, когда я вспомнил ту площадь и то, как стеснившиеся в сгусток плечи и спины, не давая даже повернуться, могут передвигать тебя в любую сторону – хоть и назад, я невольно подумал о том, какой символикой это отдавало.
Над огромным пространством, вплотную заполненным людьми, громыхали торжествующие слова. И под эти слова – или от этой давки? – лица тех людей из толпы, которые еще, поворачивая голову, можно было увидеть рядом, вдруг поделились надвое: в глазах одних застыл ужас, лица других охватил какой-то странный восторг. Эти были особенно страшными. И среди этих, явно счастливых, были, что, помню, поразило меня, двадцатилетнего, более всего – так это женщины, которых толпа могла просто раздавить. Странный, необъяснимый восторг…
Часть толпы вокруг состояла из людей, явно незнакомых друг с другом. Соседи, притиснутые друг к другу, либо, кряхтя, молчали, либо бурчали что-то про себя. Нас носило то в одну сторону, то – в другую. Еще повезло, что были мы не у самой трибуны, а несколько ближе к выходу на улицу Халтурина.[12] Из гущи толпы около колонны слышались глухие выкрики, возможно, стоны.
Слова, что неслись с трибуны, наш сгусток явно не слушал. Дело было не в словах. Но в чем? Ощущение ожидания чего-то главного и значительного, которое, помню, оставалось еще какое-то время – вскоре пропало.
Сколько времени это продолжалось, не помню. Но ни в тот день, ни даже позже мы, наверно по молодости, еще совершенно не связывали имени что-то кричавшего с трибуны дядьки с тем, как от политики, которую он проводил, уже вовсю начинало раскачивать флот. И как в связи с этим очень скоро принялась делать петли и наша судьба.