— Ах, так сегодня вы решили заняться моей психикой, — сказал он. — Продолжайте, я обожаю это.
В глазах его отразилась такая же маниакальная ненасытность, как ночью, когда он разглядывал меня: выдержать ее я могла бы лишь от ребенка или больного.
— Вы считаете, что одиночество можно нарушить силой: в любви нет ничего более неуместного.
Он получил по заслугам!
— В общем, эта ночь окончилась поражением?
— Более или менее.
— Ты готова ее повторить? Я задумалась.
— Да. Не люблю мириться с поражением. Лицо его стало суровым.
— Это слабый довод, — сказал он, пожав плечами. — Нельзя любить головой. Я была того же мнения: если его слова и его желания ранили меня, то потому, что шли от рассудка.
— Полагаю, мы оба слишком разумны, — заметила я.
— В таком случае лучше не начинать все заново, — сказал он.
— Я тоже так думаю.
Да, второе поражение было бы еще хуже, а успех — недостижим: мы нисколько не любили друг друга; слова и те были бесполезны, спасать было нечего, история эта не требовала заключения; мы вежливо обменялись еще несколькими пустыми словами, и я вернулась домой{29}.
Я на него не сердилась, да и на себя едва ли. К тому же, как мне сразу сказал Робер, это не так уж важно: всего лишь воспоминание, которое остается в памяти и никого, кроме нас, не касается. Однако, поднявшись в свою комнату, я дала себе обещание, что никогда более не стану пытаться сорвать свои лайковые перчатки. «Слишком поздно, — прошептала я, бросив взгляд в зеркало. — Теперь мои перчатки вросли в кожу, чтобы снять их, пришлось бы содрать и ее». Нет, не один только Скрясин виноват, что все так обернулось, тут есть и моя вина. Я легла в эту постель из любопытства, от усталости, чтобы бросить вызов и доказать себе сама не знаю что, но доказала, безусловно, обратное. Я застыла перед зеркалом. И смутно думала о том, что могла бы иметь другую жизнь; могла бы одеваться, привлекать к себе внимание, познать маленькие радости тщеславия и большую горячку чувств. Но все было слишком поздно. И вдруг я поняла, почему мое прошлое кажется мне порой чужим: я сама стала теперь другой — женщиной тридцати девяти лет, женщиной в годах!
Я громко произнесла: «Я в годах!» До войны я была слишком молодой, чтобы годы тяготили меня; затем в течение пяти лет я полностью о себе забывала. И вот я обретаю себя, чтобы узнать: я осуждена, меня подстерегает старость, и нет никакой возможности скрыться от нее; я уже замечаю ее в глубине зеркала{30}. О! Пока я все еще женщина, каждый месяц я все еще теряю кровь, ничто не изменилось; но теперь я знаю. Я приподнимаю волосы: белые полоски — это уже не диковинка и не примета, это начало; голова моя заживо обретет цвет моих костей. Лицо мое пока еще может казаться гладким и упругим, но маска, того и гляди, упадет, обнажив слезящиеся глаза старой женщины. Времена года приходят и уходят, поражения искупаются, но нет никакого средства остановить дряхление. «Даже беспокоиться уже поздно, — подумала я, отворачиваясь от своего отражения. — Слишком поздно даже для сожалений; остается только продолжать».
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Несколько вечеров кряду Надин заходила в газету за Анри; однажды ночью они даже снова поднялись в гостиничный номер, но без особого прока. Для Надин заниматься любовью было явно скучным времяпрепровождением, Анри тоже быстро соскучился. Но ему нравилось выходить с Надин, смотреть, как она ест, слышать ее смех, разговаривать с ней. Она была слепа ко многим вещам, но с живостью реагировала на то, что видела, и никогда не прибегала к уловкам; он говорил себе, что она была бы приятным спутником в поездке, и его трогало ее жадное стремление к путешествию.
— Ты поговорил?
— Нет еще.