Но, конечно, расследование ничего не выявило. Ей пришлось ждать еще шесть лет до того дня, когда от тоски и одиночества мистер Шоу покончил жизнь самоубийством. Он сделал себе инъекцию большой дозы барбитурата тиопентона, в течение двух секунд вызвавшего остановку дыхания, и тем самым поставил точку в конце своей пятидесятичетырехлетней жизни. Мать Реймонда восхищалась им; технически — тем методом, который он использовал, и эмоционально — самим фактом самоубийства, потому что в каком-то смысле теперь она выглядела лучше в глазах тех, кто еще помнил, с каким достоинством и холодным равнодушием муж принял известие о ее уходе. По большому счету, даже если оставить в стороне это оказавшееся столь полезным для нее самоубийство. Элеонор на свой лад любила бывшего мужа.
На протяжении их дальнейшей совместной жизни мать Реймонда полностью прибрала к рукам Джонни Айзелина, которого она сразу же начала называть Большой Джон, потому что это звучало так грубовато-добродушно и сердечно, так открыто и честно. Нелегко объяснить истинную причину ее власти над супругом. Нелегко потому, что как таковые брачные взаимоотношения между ними отсутствовали. Джонни, большой ходок по части женщин, на протяжении всей своей жизни умевший полностью удовлетворять и свои, и их желания, внезапно почувствовал себя импотентом, этаким мотыльком, пытающимся овладеть женщиной-птеродактилем.
Единственное объяснение этой его несостоятельности состоит в том, что в каком-то карикатурном смысле Джонни был верующим человеком. Человек суеверный в обывательском смысле этого слова, католик по семейным традициям, он годами не вспоминал о своей вере, абсолютно не чувствовал красоты религии, в которой был рожден, но где-то в его сознании прочно застряли рассуждения о грехе и его последствиях. В самой глубине своего суеверного сердца Джонни всегда знал, что его брак с матерью Реймонда — деяние нечестивого, и понимание этого, каким-то образом влияя на нервную систему, обуздывало его плоть.
Что касается матери Реймонда, то она интересовалась Большим Джоном не столько как любовником, сколько как инструментом для своих амбиций, поэтому ее вполне устраивала такая интимная жизнь — или, точнее, отсутствие оной. Столкнувшись с фактом неожиданной, но стойкой импотенции супруга, она восприняла это как дар божий и, в некотором извращенном смысле, победу своего тела; теперь она получила в руки еще одно оружие, которое могла использовать против Джонни.
С каким непревзойденным искусством она разыгрывала трогательные сцены! Упрекала Джонни за то, что он завлек ее, заставил переступить через принципы добродетели, что было чудовищным извращением всей ситуации; за то, что он буквально вырвал ее из объятий отца Реймонда, которого она любила до безумия. Элеонор изображала неистовую, кипящую, бурную страсть, которую испытывала к нему, своему горячо любимому Большому Джону. И все это проделывалось с такой горечью, такими стонами, покачиванием из стороны в сторону, жалобами, катанием по постели и даже по полу, если того требовали обстоятельства!
Познания Айзелина в этой области (а он был отнюдь не первым человеком на свете, которого привело в замешательство мастерство такого рода) были настолько по-юношески субъективны, что за этим следовала автоматическая реакция, как будто руководство по использованию Джонни было пришпилено к брачному свидетельству.
«Ты меня обманул!» — вопила она, отворачиваясь и прижимая руку к сердцу. Куда подевался страстный любовник, который тем далеким летом набрасывался на нее с таким пылом и такой неутомимостью и который теперь почему-то вообще перестал быть мужчиной? Любой коридорный, любой посыльный больше мужчина, чем он! Все, на что он способен, это сводить ее с ума своими ласками и вялыми поцелуями — точно подружка по комнате в школе-интернате. Тщетно Большой Джон возражал, что с другими женщинами он вел себя как целая команда морских пехотинцев после одиннадцати недель, проведенных в море. Она либо отказывалась верить в это, либо обвиняла мужа в том, что он тратит себя на других женщин, что тот, конечно, тут же начинал отрицать.