Не знаю, почему все это засело в голове. Тем более что о мамонте я уже писал. В давнем-давнем рассказе «Снежное утро». Там два племени, встречаясь, находят, как бы изобретают первые абстрактные слова. Всего лишь небольшой фантастический рассказ. Но чтобы написать его, пришлось подумать над словами Вира Гордона Чайлда:
ЛЕОНИД ДМИТРИЕВИЧ
В московской квартире на проспекте Мира меня прежде всего удивил уют.
Хозяин походил на Дон-Кихота — тонкий, красивый. Я это чувствовал. И все вокруг выглядело вросшим в красивый уют — стеллажи с собраниями сочинений, ваза с фруктами, какие-то особенные занавески. Я приехал из Ленинграда после многих личных потрясений, был влюблен, все у меня не ладилось, а тут — чудесные книги, уют, ваза с фруктами. И необыкновенно доброжелательный, внимательный, пристально всматривающийся сквозь очки человек.
«Я тебя узнал, — сказал он. — Тощий и длинный. Таким тебя и представлял. Ешь яблоки и рассказывай. Типичный астеник, так я и думал. Учти, что в политике и в искусстве такие чаще всего становятся страдальцами. Тебе надо все бросить, работать, влюбляться в девушек, качать мышцы, забыть про университеты и про высокое предназначение. И еще, — подумав, почему-то добавил он, — никогда не копи в себе прошлого, научись забывать».
Он уже знал, что в Ленинграде я побывал у Анны Андреевны Ахматовой и у Александра Прокофьева, и потребовал: «Читай».
Все утро небо плакало, лишь к вечеру устало. О, как в саду Елагином тебя мне не хватало!
Аукнулось на Прачечном, откликнулось у Летнего, в котором мною начато неконченое лето.
Опять вдали аукнулось, а я не откликался. По темным переулкам к тебе, как ветер, рвался.
Темные решетки в золотых обводах. И лодки, лодки, лодки на потемневших водах.
И небо вправду плакало, и был неведом страх на острове Елагином. Еже писах — писах.
«Ты читаешь так, будто стихи у тебя записаны в одну строчку».
«А они так и записаны».
Он не стал спрашивать: почему?
Огорченно покачал головой:
«Ты поэт…»
«Это плохо?»
«Конечно. Поэзия мешает прозе. — Он всерьез так считал. — Поэзия и фантастике будет мешать. Поэзия — хищница. Она не терпит соперниц. У поэтов сам их образ жизни мешает глубокой работе. Понимаешь? Хорошо, что ты пока еще не хам, — смерил он меня оценивающим взглядом. — Обычно поэты — хамы. Есть у нас Сергей Островой. Пустышка, а держится императором. Странно, странно, что Долматовский напечатал твои стихи в „Смене“… Это высокомерный человек… Я бы ушел на твоем месте в газетчики. Прекрасная возможность увидеть мир. Раньше я сам много ездил, теперь сердце побаливает… Жалею, что после войны не остался в Ленинграде, была такая возможность. Ешь, ешь яблоки, — пододвинул он вазу. — Еще будет арбуз, а потом обед… Я, к сожалению, — признался он, не пишу больше фантастику, знаний не хватает… А если по гамбургскому счету то Ахматова — эпоха. Иван Антонович рядом с ней меркнет. Исчезающе малый блеск. Понимаешь? Совсем разные масштабы…