Даже обкомовского секретаря по идеологии, специально приехавшего на писательское собрание, я видел как бы издалека, сквозь некую волшебную дымку. До меня не доходило, что секретарь по идеологии приехал на собрание опять же из-за этого проклятого «Краббена». Я действительно почти не видел секретаря, хотя он сидел прямо против меня — румяный и толстощекий. Время от времени он с неудовольствием повторял: «Представьте себе, что я должен был чувствовать, когда на пленуме в Москве ко мне подошел сам товарищ Романов и спросил, что это за такие Краббены плавают там у вас в Сибири?»
Писатели отмалчивались.
Троякодышащая рыба.
Дышит так, этак и еще вот так.
А Романов, понятно, ленинградский Романов.
Похоже, он ценил нашего секретаря по идеологии, а я, получается, нашего секретаря по идеологии подвел.
В общем, все было ясно.
Денег нет, а жить надо. В Госкомиздате РСФСР я внесен в черный список, значит, в течение неопределенного времени печатать меня не будут. Службы в издательстве я лишился. Совсем свободный человек. Что делать?
Писать, наверное.
Это и друзья подсказывали.
«Не снижай темпа, — подсказывал Юлиан Семенов. — Самое страшное в нашем ремесле — расслабиться, начать комплексовать, оглядываться. Вкалывай! За одного битого дают 167 642 987 небитых (почему-то Юлиану понравилась именно такая цифра). Надобно как в тайге — рубить, рубить и рубить. Тропа-то остается. И главное — никого не слушай. Не слушай никого!»
А я и не слушал.
Я уже по уши сидел в новой вещи.
Я еще не мог четко ее определить, но она уже достала меня.
Сверхзадача? Не знаю… Я ее не искал… Я даже, наоборот, как-то трусовато намекал себе на то, что, может быть, одним из самых важнейших условий современного искусства является как раз неумение точно сформулировать сверхзадачу…
«Вот-вот, сиди без штанов», — ответила на сомнения моя мудрая жена.
Загадочная фраза. Но я от нее отмахнулся. Ведь Миша Веллер в своей книжке пишет: «Любое государство охраняет себя и накладывает запрет на какой-то материал, эта данность принимается писателем к сведению».
Наверное, правильно пишет.
Но я в таких вещах никогда не доверял ни Мише, ни государству.
Ладно, оставим.
Начало 80-х, генсеки мрут один за другим, сухой закон простер свои мрачные крыла над страной, а я, споткнувшийся на «Краббене», вместо того чтобы сильно страдать и честно каяться, почему-то ищу новые повороты в неожиданно открывшемся мне сюжете. Руки чешутся сесть за машинку. Жутко хочется написать так, чтобы даже чиновники от литературы ахнули.
Но для чего?
(Кстати, одна из самых поразительных деталей литературной жизни 80-х — это появление каких-то совершенно новых молодых литераторов. Они в то время часто приходили ко мне, неизвестно где добывая адрес. Вот приходил такой литератор, клал толстую рукопись на стол и угодливо говорил: «Геннадий Мартович, прочтите, пожалуйста. Все непроходимое в рукописи, все задоринки, все, что может помешать будущей публикации, я уже убрал. Но вы взгляните, пожалуйста, у вас большой опыт. Я показывал рукопись Николаю Яковлевичу, показывал Анатолию Васильевичу. Они указали мне непроходимые места. Видите заметки на полях? Я учел каждое замечание». Я печально вглядывался в немигающие глаза литератора: «Все замечания учли?» — «Абсолютно все. Вот видите, Николай Яковлевич… Анатолий Васильевич… Все убрал, ни к чему не прицепишься…» — «А зачем вам это?» — «Как это зачем? Напечататься!»)
Очень я боялся молодых литераторов начала 80-х. Больше боялся, чем козней Госкомиздата. Они приходили ко мне, угодливые, верткие, твердо знающие, чего хотят. Они действительно твердо знали, чего хотят, а я не мог не впустить в дом уже постучавшегося человека.
Одним таким был некто Марк.
Я никогда не знал, в каком городе он живет.
Один раз он приезжал из Омска, два раза из Красноярска, все остальные визиты были связаны с Новосибирском. Но не в этом дело. Где бы Марк ни жил, главное, он хотел напечататься. Где угодно. Хоть в «Новом мире», хоть в провинциальном журнальчике. Он неистово хотел напечататься. Он приходил ко мне без звонка. «Вот моя новая вещь, — говорил, располагаясь в моем любимом кресле, сгоняя с него тибетского кота Гомбоджапа Цыренджаповича. — Вот моя новая вещь, Геннадий Мартович. Роман из жизни испанской глубинки… Ну, вы понимаете…»
Тогда все говорили на эзоповом языке.
Примостившись на краю дивана, усадив рядом оскорбленного Гомбоджапа Цыренджаповича, я кивал: «Понимаю».
«Я прочту вам избранные главы».
«Может, не надо? — намекал я. — Может, оставите рукопись, и я ее прочту сам?»
«А интонация? — пугался молодой литератор. — Вы же сами меня учили, что главное — верная интонация».
Я вздыхал.
Может, я учил только плохому. Но хорошо.
Впрочем, молодые литераторы тех лет всему предпочитали эзопов язык и работу дворника.
Марк начинал читать.