Как-то однажды мне пришлось ночевать у Ивана Ивановича. Мы спали в его кабинете, выходившем окнами на двор, и поутру проснулись рано, проснулись от необыкновенного тепла и необыкновенного солнечного блеска, наполнявших комнату до ослепления и духоты. Немедленно было открыто окно, в комнату пахнула теплая влага великолепнейшего майского утра, а вместе с нею со двора ворвались в комнату и чистый звук колокола, и какой-то веселый шум, и гам, и смех. Внизу, на дворе, очевидно происходило что-то такое же веселое, как веселы были день, небо, солнце, воздух. Иван Иванович, отворивши окно, повидимому залюбовался тем, что происходило на дворе, и при новом взрыве смеха торопливо позвал меня. Вот что там происходило. Дворники, кучера, конюхи, кухарки, горничные и прочий рабочий люд петербургского дома (из числа таких, где живут хорошие господа), кто с ведром в руке, кто с метлой, кто с лопатой и т. п. — все народ ражий, хорошо кормленный, хорошо выспавшийся — в разных позах остановились в разных пунктах двора и, как говорится, "помирали со смеху", хохотали без удержу, потешаясь над тем, что происходило вверху, в окне четвертого этажа. А там какой-то румяный, ражий детина, не то маляр, не то плотник, работавший в квартире, из которой господа начали выезжать на дачу, стоя на краю подоконника, держал в объятиях красивую, плотную, франтоватую горничную, которая вопила благим матом, не забывая в то же время почти ежеминутно наносить своему похитителю звонкие, сильные удары голой и крепкой рукой по физиономии — или нет, не по физиономии, а прямо "по морде".
Не обращая на эти удары ни малейшего внимания, ражий детина хохотал во всю пасть и, потрясая горничною над четырехэтажной бездной, орал, обращаясь к зрителям:
— Подставляй фартук, я ее кину!.. Эй, ребята, держи, подхватывай!
— Давай, давай! — азартно бросая метлу и потряхивая фартуком, во все горло откликался один из зрителей, дворник; — кидай! готово!
— Размахнись хорошенько! — советовали конюхи.
— Хватай! — орал детина, в самом деле размахиваясь горничной, как неодушевленным предметом.
— Дуй его, Авдотья, по морде! Чего он безобразничает! — визжали бабы.
— Авдость! обдерни хвост!
— Бей его!
— Махай ее через крышу!
Хохот неудержимый и искреннейший, визг горничной, чувствовавшей однако, что все это "в шутку" и "любя", звонкие оплеухи "в шутку", искреннейшее веселое оранье, хохот, остроты, румяные, оживленные здоровьем лица парня, и горничной, и публики, и ко всему этому солнце, блеск воздуха и неба, могучая сила и детская простота и в природе и в людях — все это так пленило Ивана Ивановича, что, отойдя от окна, он в сильном волнении мог только произнести:
— Пар-ршивая цивилизация!..
И сбросил рукою на пол только что принесенную и лежавшую на столе газету, впрочем, может быть, и не нарочно.
— Ну, где вы (предполагается: в этой цивилизации) найдете это… эту… — лепетал Иван Иванович и, не договорив фразы, опять произнес:
— Какое же сравнение с этой паршивой цивилизацией?
Эта сценка не была, конечно, поводом к полному уяснению взглядов Ивана Ивановича на необходимость введения в дело воспитания детей некоторых новинок в народном духе, но все-таки она дала некоторую путеводную нить к объяснению. Игра во все эти шила, дратвы и топоры не была пустою комедией, а имела в основании почти определенный расчет. Дети Ивана Ивановича, очевидно, никогда не будут ни сапожниками, ни портными; за спиной их никогда не будет болтаться мешок с куском черного хлеба и рубанком… Об этом Иван Иванович не допускал даже мысли. Но эта пила нужна для того, чтобы маленькие обеспеченные ручки были так же крепки, как и те, которые в силах играть горничной, как пером. Это дерганье дратвой расширяет грудные мышцы. В этом только отношении физического благополучия и понятна какая-то туманная вера Ивана Ивановича в необходимость какого-то внимания ко всему трудовому люду, вступившему на новый путь. Но, не понимая во всей широте значения этого влияния и только чутьем догадываясь о нем, мягкосердечный Иван Иванович, однакоже, и тут, как видите, умел извлечь некоторую
III