Иногда казалось, что наши отношения развиваются в обратной последовательности, и вместо того чтобы меньше волноваться о нем, я волновался все больше; с каждым годом я все яснее осознавал, какой он хрупкий, все меньше верил в собственные родительские способности. Когда Джейкоб был младенцем, я с каждым месяцем его жизни становился увереннее, как будто чем дольше он оставался в этом мире, тем теснее оказывался с ним связан, как будто жить означало заявлять свои права на самое жизнь. Это, конечно, была довольно дикая идея, вскоре опровергнутая самым чудовищным образом. Но я не мог отказаться от этой мысли — что жизнь привязывает к жизни. И все-таки на каком-то этапе его жизни — после Калеба, если бы меня попросили назвать конкретный момент — у меня возникло ощущение, что он находится в корзине воздушного шара, привязанной к земле длинным канатом, но с каждым годом шар все сильнее рвется с привязи, поднимается, пытается уплыть в небеса. А внизу — мы, несколько человек, тянем канат, пытаемся опустить шар на землю, обезопасить. Так что я всегда боялся за него, а кроме того, всегда боялся его.
Могут ли у человека быть настоящие отношения с кем-то, кого он боится? Конечно. Но он все равно пугал меня, потому что был в позиции силы, а я нет: если бы он покончил с собой, если бы он отнял себя у меня, я понимал, что выживу, но понимал и то, что выживание превратится в тяжелый труд; я знал, что потом вечно буду искать объяснений, рыться в прошлом, разыскивая там собственные ошибки. И конечно, я понимал, как жутко буду по нему скучать, потому что, несмотря на все предыдущие попытки ухода, я так и не научился их легче переносить, так к ним и не привык.
Но вот мы вернулись домой, и все было по-прежнему: мистер Ахмед встретил нас в аэропорту и отвез в квартиру, а у консьержа нас ожидали сумки, полные продуктов, чтобы нам не пришлось тащиться в магазин. На следующий день, в четверг, он пришел, и мы ужинали, и он спрашивал, что мы видели, что делали, а мы рассказывали. Потом мы мыли посуду, и когда он протягивал мне миску, чтобы я поставил ее в посудомоечную машину, она выскользнула у него из пальцев, упала на пол и разбилась.
— О черт! — воскликнул он. — Прости, прости, Гарольд. Какой я идиот, какой неуклюжий идиот. — И хотя мы повторяли ему, что это не беда, что все хорошо, он расстраивался все сильнее, так сильно, что у него затряслись руки, что из носа потекла кровь.
— Джуд, — сказал я ему, — ничего страшного, бывает.
Но он помотал головой.
— Нет, — сказал он, — дело во мне. Я все порчу. Все, к чему я прикасаюсь, гибнет.
Мы с Джулией посмотрели друг на друга поверх его головы, пока он подбирал осколки, не зная, что сказать и что сделать, настолько несоразмерна поводу была его реакция. Но в предшествующие месяцы было несколько инцидентов, начиная с той тарелки, которую он швырнул через всю комнату, которые дали мне понять — впервые за всю мою жизнь с ним, — сколько в нем было гнева и сколько усилий ему приходилось прикладывать каждый день, чтобы его контролировать.
После того первого случая с тарелкой был еще один, несколько недель спустя. Это было в Фонарном доме, куда он приехал впервые за много месяцев. Было утро, мы только что позавтракали, мы с Джулией собирались в магазин, и я пошел спросить, не нужно ли ему чего. Он был у себя в спальне, дверь была приоткрыта, и когда я увидел, что он делает, я почему-то не окликнул его, не ушел, а застыл у порога и молча смотрел. Он уже надел один протез и надевал второй — я никогда его не видел без протезов, — и я наблюдал, как он вставляет левую ногу в углубление, поднимает эластичный рукав так, что он накрывает ему колено и бедро, а потом опускает поверх него штанину. Как тебе известно, у этих протезов ступни сделаны так, чтобы напоминать переднюю часть с пальцами и пятку, и я смотрел, как он натягивает носки, потом обувается. А потом он вздохнул и встал, и я видел, как он делает шаг, потом другой. Но даже мне было видно, что что-то не так — они все еще были ему велики, он недостаточно поправился, — и раньше чем я успел его окликнуть, он потерял равновесие и рухнул ничком на кровать, где некоторое время лежал неподвижно.
А потом он дотянулся до них руками и отбросил обе ноги, сначала одну, потом другую, и на секунду — они так и были в носках и ботинках — показалось, что это его настоящие ноги и он только что оторвал от себя кусок, и я почти удивился, не увидев фонтана крови. Но вместо этого он подобрал один из протезов и стал колотить им по кровати, снова и снова, тяжело дыша от напряжения, а потом бросил его на пол и замер, закрыв лицо руками, опершись локтями о бедра, и безмолвно раскачивался. «Пожалуйста, — услышал я, — пожалуйста». Но больше он ничего не сказал, и я, к стыду своему, потихоньку отполз и пошел в нашу спальню, где сел в такой же позе и тоже стал ждать неизвестно чего.