На какой-то разбитой станции нас выгрузили, вещи повезли на склад, а нам велели «пока где-то устраиваться до завтра». Завтра обещали жилье. Помаленьку к вечеру все разъехались-разошлись, остались только мама и Фрося, Ваську успели затолкать в какой-то грузовик. Мамам велели «побачить жилье у тих хатках», показав на неблизкие дымы за холмиком. Уселись они с сумками в сани, а «хлопчику», то есть мне, возница велел посидеть пока тут, на станции, где хоть крыша есть, а потом, как устроятся, за «хлопчиком» приедут.
«Хлопчик» остался, огляделся. Было еще светло и не страшно. За станцией громоздилось что-то бесформенное, я пошел туда и обмер. Все поле было завалено разбитыми самолетами, а за полем дымил какой-то заводик. Полез я через кресты, свастики и звезды, забрался в кабину, которая закрывалась и спасала от ветра. Самолет был немецкий. Не в таком ли летел тот летчик, что головой мне кивнул? Долетался, гад. Ну, и я полетел. Стал дергать какие-то рычажки, нажимать на педали, но потом замерз и проклял войну вместе с Гитлером.
Когда стало темнеть, я услышал мамин голос. Боком вылез из кабины, поскользнулся на ленте с остроносыми патронами, выбрался и только тут почувствовал, что еле жив и голоден.
Тот же возница довез нас с мамой до чистенькой хаты, пояснив, что тут фрицы стояли, потому хата и уцелела. А мне уж было все равно — фрицы, не фрицы. Повалился на постель и уснул с надкушенной вареной картофелиной в руке.
Проснулся я от света. Мама и Фрося стояли надо мной, уже раздетым, с фонарем и что-то смахивали с одеяла.
— У, развели клопов, проклятые, — ворчала Фрося тихо.
Утром мамы ушли устраиваться в общежитие. А старенькая украинка подарила мне серую монетку со свастикой и стала рассказывать про немцев, которые жили здесь всю войну и спали с самыми красивыми местными девушками. Заметив, что я брезгливо поморщился, она усмехнулась:
— Спали, а куда денешься, и рожали. Только боялись, кабы по-немецки дитё не забалакало.
Мне захотелось поскорее уйти из этого дома, пропахшего чужим духом. Оделся, нахлобучил шапку. Старушка объяснила, что идти надо «все по тропочке, все прямо» и никуда не сворачивать, а то мин полно. По тропочке — так по тропочке. Вон сбоку и дощечка стоит. На дощечке два слова: «Мин нет». Пугала, наверное, старушонка, какие тут мины, кого подрывать.
Однако шел я точнехонько по следам других. По бокам тропки валялось припорошенное снежком барахло: немецкий ботинок, рваные варежки, разбитый винтовочный приклад, каска с дырой, доска, а из-под доски торчал уголок книжки. Постоял, подумал. Ну кто мину под книжку закладывать будет? Никто. Осторожно, по шажочку, подошел к книжке, потянул за уголок — примерзшая бумажная обложка и несколько первых страничек остались во льду, а серединка — у меня в руке. Спиной, по своим же следам вернулся к тропке, мельком посмотрел: стихи. Название книжечки и фамилия поэта остались во льду. Бумага какая-то полупрозрачная, хотя и плотная. Ладно, потом почитаем. Сунул книжку в карман. Вон и Васька машет. Иду, иду!
Всего-то ночь да утро не виделись, а встретились так, словно года два друг без дружки прожили. Он тащил меня по разбитому заводу, и его переполняли новости. У станков стояли тощие люди в шапках и телогрейках.
— Из концлагеря! — шепнул Васька. — Их наши освободили.
Потом мы остановились у грузовика, доверху заваленного одеждой.
— А это от других пленных осталось, которых убили и сожгли. Люди берут, у кого ничего нету. Холодно же.
Мне стало страшно, показалось, что одежда пахнет кровью и дымом.
Васька повел меня дальше, я едва успевал за ним. Ну и что особенного в этом неказистом крытом грузовичке с окошками, возле которого со значительной миной остановился мой друг? Тот долго терпеть не мог, выпалил:
— Душегубка. Машина смерти, изобретение фашистов. Видишь, окна слепые, сквозь них ничего не видно. Сажали людей в кузов, выхлопные газы шли туда же, и привозили на кладбище уже мертвых. Чистота и порядок. Перевешал бы всех сволочей, изобретателей этих, покарай их, Господь!
Долго бродили мы вокруг запорошенных снегом корпусов. Я показал Ваське найденную книжечку без обложки. Это были стихи про Ленинград, про войну. Васька неожиданно вспомнил:
— Тебя какой-то цыган искал. Где, говорит, Владик Леонов? Я не сказал, очень уж он черный, с усиками, как у Чаплина. Страшный такой.
А от какого-то сарая уже бежал на своих кавалерийских ногах мой дед Андрей. Обнялись, расцеловались. От дедова полушубка пахло поездом. Именно пассажирским поездом, а не теплушкой, это я сразу понял. Познакомил его с Васькой. Дед пожал ему руку и сказал, что Васька очень похож на Мишу в молодости. Я понял: деду теперь всю жизнь суждено помнить Мишу в молодости, потому что старости у его сына уже не будет.
Дед отвернулся, набил трубку крепким табаком, закурил и сказал, не оборачиваясь, что нам нужно торопиться, поезд будет через два часа, вещи уже в автобусе. У сарая и правда стоял и дымил старый автобус с выбитыми окнами. В автобусе сидела мама, махала мне. Васька оторопел:
— Какой поезд? Куда ехать? А я?