Понемногу она приходила в себя. Частенько вечерами, когда к нам наверх приползал Боря, мы вели долгие разговоры – про жизнь, про войну, про будущее. Старое не вспоминали. Только однажды Васька спросил, где же теперь его тезка, кот Вася. Боря резко ответил: он, дескать, вместе с домработницей Валентиной, наверное, фрицев дожидается, только не дождется.
– Он русский кот! – привскочил, ударился головой о крышу Васька, скривился, почесался и закричал: – Он Эмку ждет, Фоку!
Я по глупости рассказал про убитого молодого военного, который тогда Эмму искал и который не успел написать мне адрес матери.
– О маме вспомнил, гад, – зло сказал Боря.
Эмма на это тихо ответила, что она каждую минутку маму вспоминает и, может, даже умерла бы от таких воспоминаний, если бы не тетя Гриппа, которая не велела плакать, а только ждать и верить, что родители вернутся.
– Конечно, вернутся, – успокоил Боря. – Война кончится – и вернутся. Придут, а Эмка Фока вся зареванная.
– Спасибо, ребята, – чуть улыбнулась нам Эмма. – Постараюсь не плакать, и косу отращу – пускай Василий дергает.
Васька обнял девушку, запросто, по-дружески. Боря крякнул и полез вниз, ворча, что печка не топлена, народ замерзает, а истопники черт-те чем занимаются. Истопники, это мы с Васькой и Валерой, приступили к своим обязанностям: выгребли золу из железной печки, положили кусочек картона, малость замасленной бумажки, где-то подобранной, сухие ветки, щепочки. Боря все это подпалил, а когда железная бочка раскалилась и загудела, насыпал сверху уголь, благо было его у нас много – паровозы-то углем питались. Голодный народ потянулся к теплу.
На какой-то станции запыхавшийся, заснеженный Боря притащил в вагон газету. Глаза его были без обычного прищура и, казалось, сверкали серым огнем. Он сдернул с головы шапку и замахал ею, русые волосы растрепались. Зашевелилась его больная мама Валя, спросила сына, что там такого напечатано, Берлин, что ли, взяли?
– Лучше! – закричал Боря на весь вагон. – Фашистов от Москвы отбросили! Говорят, на тыщу километров! Бегут они, танки бросают, пушки, сами дохлые валяются в сугробах!
Фрося встала на колени у горячей печки и стала креститься. Тетя Валя сказала буднично:
– Пора домой собираться, бабоньки.
Знала б она, сколько еще дней и ночей нам до родного дома, от которого мы уезжали все дальше и дальше. И все чаще женщины с тревогой гадали: куда везут, где жить придется?
– Говорят, в землянках, – вздыхала тетя Валя, на что ее сын, прищурив глаз, отвечал серьезно:
– А я слыхал, возводят для нас терема каменные, туалеты мраморные с ведрами золотыми.
Мы пододвигались к Боре поближе: «Расскажи про терема, Борь». И он плел такую веселую чушь, что матери наши ругались, мол, врет безбожно, однако слушали и в конце дарили Борьке, который такую красивую сказку сочинил, сухарик заветный или последнюю горсть семечек.
Иногда выпадали такие длинные перегоны или такие долгие остановки, что говорить не хотелось, смотреть в потолок – тошно, валяться на жестких нарах – обрыдло уже, а думать о папе, который почему-то остался дома, было совсем уж тяжело. Спросил я как-то Борю про папу, и тот сурово ответил, что, видимо, так нужно, военная обстановка так требует.
Вскоре печка у нас прогорела в нескольких местах и стала безбожно чадить, и это еще больше подливало горечи.
– Жалко, картишек нету или шахмат на крайний случай, сыграли бы на вылет, – сетовал Боря, заложив руки под голову и болтая ногой в воздухе.
– На вылет это как? – загорелся Васька, приподнимаясь на локте.
– Это просто, – объяснил Боря, глядя в сторону. – Проиграл – тебя за руки, за ноги – и из вагона на мороз. Хочешь?
Васька с сопением отвернулся. Он, если спрашивали серьезно, чаще всего говорил правду и глядел беззащитными светлыми глазами.
– Есть у меня картишки-то, – зашевелилась Фрося, доставая откуда-то колоду. – Сыграем в «дурачка»? Не боишься?
Боря оживился, сел возле печки на ящик, на другом ящике лихо карты раскидал, да еще с таким видом, будто всю жизнь играл в «дурачка». Народ на локтях приподнялся. Но… Боря проиграл три кона подряд. Сказал, что карты меченые, и больше играть в «дурачка» не захотел.
– Детская игра. Вот если б в «очко», – равнодушно протянул он, глядя в мутное оконце.
Фрося усмехнулась, с треском провела большим пальцем по колоде:
– Садись.
Проиграл Боря и в «очко». Долго изумлялся, проверял карты. Спросил, где это «уважаемая Ефросинья» так передергивать научилась. Я удивился – Ефросинья? Поинтересовался, откуда это у Фроси такое дореволюционное, крестьянское имя. Васькина мать, вспоминая, как будто опала лицом.
– Эх, милый ты мой, побывал бы ты там, где я сосенки необхватные валила, снегом умывалась, кору жрала…
Замолчав, Фрося полезла на свои нары, которые, как я потом узнал, у нее были не первые.
– А мы в Гражданскую войну лебеду в деревне ели, – неожиданно сказала моя мама, не любившая встревать в чужие разговоры да и вообще много говорить.
Наступила тишина. Даже Боря приумолк, правда ненадолго. Скоро опять послышался его звонкий беззаботный голос, распевающий: