Кумачи были ребята добродушные и большие охотники ходить компанией. Предвоенным летом, узнав, что я не умею плавать, они взяли меня в компанию и повели на Неву - учить.
Два Кумача нырнули солдатиком. Я встал в исходную позу и обернулся к третьему, спрашивая: так ли? Тот кивнул благодушно: ну дак... Я прыгнул. И напоролся ногой на железяку. Истекающего кровью, Кумачи несли меня через мост, до самого дома, на скрещенных руках, а третий, младший, семенил около, то и дело забегая вперед и во весь рот радуясь капающей из меня крови: "Кровищи-ти!.." Его радость не обижала меня. Напротив, я сам радовался - пусть хлещет! Жаль только, прохожих маловато.
Начинается осень. Мы сидим у обшарпанной неудобной стены, из которой в мирное время выколупывали штукатурку, чтобы рисовать на асфальте "классы" и рожицы.
Мы сидим на досках и греемся. Последним солнцем. Сидим от одной тревоги до другой.
Я опускаю голову в колени. Во рту копится голодная слюна. Я часто сплевываю и лениво слежу, как слюна тянется, густо и медленно.
Верка сидит на другом конце досок и не глядит в мою сторону. А между нами эстонцы - Харри и Тээт. Они тоже молчат, хмурые, настороженные. Потом младший, тот, что сидит ближе ко мне, что-то говорит брату по-своему.
Некоторое время они вполголоса перекидываются короткими фразами, потом старший поворачивается ко мне:
- Слушай, брось плевать.
- А тебе какое дело?
- Никакого. Просто смотреть противно.
- А ты не смотри.
Мне нужна поддержка, и я обращаюсь к Верке:
- Смотри-ка, будет мне указывать, плевать или не плевать!
Верка, не поворачивая головы, говорит вдруг с отчетливо взрослой злобой:
- Едут, едут на нашу голову... И чего едут - немец их и так не тронет...
Харри вскакивает с досок, наклоняется к Верке и говорит по-русски, произнося слова четко и раздельно, как человек, который только что их выучил:
- Наш отец командир. Маму убили в пути. Бомба, понятно! А ты дурак! Твой хлеб не надо.
Он сдергивает брата с досок, и они уходят.
Мне стыдно за Верку и за себя, хотя признаваться в этом неохота.
- Слыхала! - говорю я Верке с оттенком презрения, чтобы показать свою непричастность к тому, что произошло, хотя чувство стыда такое, словно не Верка, а я те слова произнес. А все потому, что смолчал и Верку не одернул при них, а, значит, - молчанием своим согласился с нею. Мало того: сам подал повод ко всему...
И, еще больше разозлившись на себя, говорю ей сквозь зубы:
- Дура...
Верка глядит на меня в упор и с ненавистью произносит:
- Вам что, у вас запасы.
Чудовищно! Какие запасы? Нет у нас никаких запасов! Что было съедено давно.
- Ты... ты... - Я не нахожу слов.
- Запасы! - кричит Верка с наслаждением. - Запасы!
- Ах вот что...
В слепой ярости я хватаю Верку за руку и тащу ее за собой. Она упирается, ревет, но я сильнее. Я тащу ее на лестницу, она хватается за перила. Я отрываю ее руки от перил, а сам повторяю, задыхаясь от борьбы:
- Запасы, да?.. Запасы, значит?..
Так я втаскиваю Верку в нашу квартиру, толкаю на кухню.
- На, гляди!
Я сую ее головой в пустые кастрюли, громыхаю чистыми пустыми сковородками, трясу над ее ухом пустыми банками из-под крупы.
Потом я веду ее в комнату, зачем-то выдвигаю ящики комода, распахиваю буфет...
- Говори: есть запасы?
Верка устала, притихла, только всхлипывает. Я тоже устал, у меня кружится голова.
- Ну, говори.
Продолжая всхлипывать, она качает головой: нет, мол...
- То-то. Иди домой.
От Сережи я получил всего одно письмо. Он писал, что живет на берегу Волги, каждый день плавает и поставил перед собою цель до конца лета форсировать реку. Еще он писал, что ни с кем не дружит, что убежал бы обратно, да мать жалко - болеет.
А в конце письма было вот что:
"Я Матроса твоего одному человеку подарил, сыну нашей хозяйки, Костя его зовут. Ты не обижайся, Костю на фронт призвали, на Балтику. Когда я пришел с ним прощаться, он обклеивал фотокарточками свой сундучок. Я пришел, а он говорит: "Видишь, Серега, место пустое осталось. Дай Матроса твоего - дырку заклеить". Я сказал: "Не могу, это подарок". Он говорит: "Ты, Серега, жмот". И заплакал. И говорит: "Я, Серега, фронта не боюсь. Я боюсь, что меня первая пуля убьет. А мне надо фрицев сотни три положить. За отца, за брата Витю..." Я говорю: "Не плачь, на Матроса..." Вот как было. А про тебя я ему рассказал и адрес твой дал. Костя обещал зайти, если будет в городе..."
Война подступила совсем близко. Она окружила город.
Дул сухой длинный ветер, такой жаркий, словно он вырывался из громадной гудящей топки. Порой в этой топке сжигали что-то ядовитосладкое, обжигающее глаза. Это горели сахар, хлеб, мясо, подожженные бомбами врага.
Ветер дул с одинаково ровной силой днем и ночью. Куда бы ты ни шел, ветер не давал передышки. Улицы казались гигантскими трубами, по которым перегоняли горячий тусклый воздух.
Неизменно упругий напор ветра был непонятен. Прятаться от него за углом - бессмысленно. Ветер поворачивал следом, и здесь, на повороте, у него только прибавлялось силы.
Ветер гнал песок и пыль. Никто не мог смотреть ему прямо в глаза.