Необходимо остановиться на разногласиях между этими двумя великими умами, которые питают друг к другу и чувства уважения и восхищения, но которые так же фатально отличны друг от друга, как мудрец от апостола, как святой Павел отличен от Платона. С одной стороны, гений веры и всепрощения, пожелавший стать бродилом нового человечества. О другой, гений мысли свободной, широкой и ясной, заключающей в свои объятия все сущее.
Тагор признавал всегда святость Ганди, и он сам говорил мне о нем с чувством благоговения: когда я вызвал перед ним, ссылаясь на Махатму, образ Толстого, Тагор пояснил мне, насколько Ганди ему ближе и кажется ему более просветленным (и сейчас, когда я знаю его лучше, я сужу о нем так же), ибо все в Ганди—сама природа, простота, скромность и чистота, и ясность обвевает его борьбу. Между тем как у Толстого—все гордый бунт против гордости, гнев против гнева, страсть против страстей, все насилие вплоть до непротивления насилию… Тагор писал из Лондона 10 апреля 1921 г.: «Мы благодарны Ганди за то, что он дал Индии случай доказать, что вера ее в божественный разум человека еще жива». И, несмотря на раздумье, на которое наводило его движение, поднятое Ганди, Тагор был склонен притти ему на помощь. Даже тот блестящий манифест, выпущенный им в октябре 1921 г., этот
Ганди, с своей стороны, свидетельствует Тагору искренние чувства уважения; и даже в спорах своих с ним старается не разойтись с Тагором. Чувствуется, что ему больно полемизировать с ним; и когда добрые друзья пытаются разжечь спор между ними, разглашая личные тайны, Ганди приказывает им замолчать, раскрыв перед ними все, чем он обязан Тагору.[75]
Но роковым образом разногласия между ними крепли. С лета 1920 г. Тагор не переставал сожалеть, что со смерти Тилака бьющая через край сила любви и веры Ганди была отдана на служение политическим целям. Не с радостью в сердце сам Ганди решился на это, но Тилак умер, Индия осталась без политического вождя, надо было стать на его место.
«Если я как-будто принимаю участие в политике, — говорит он с особой выразительностью в момент, когда решается на это, — то только потому, что политика сжимает нас сейчас в своих тисках, как змея: нельзя вырваться из них, что бы ни делать. Итак, я хочу вступить в бой с змеей… я попытаюсь религию ввести в политику».[76]
Но Тагор оплакивал эту необходимость. Он писал 7 сентября 1920 г.
«Все то стремление к нравственному совершенствованию, которым является жизнь Махатмы Ганди и которое только он один среди всех людей мира умеет преподать, все оно необходимо нам. Что это столь ценное сокровище вверяется утлому судну нашей политики и бросается в беспредельные волны разъяренных страстей, — тяжкое бедствие для страны, ибо его миссия возвращать к жизни мертвых огнем души…
Растрата наших духовных сил на авантюры, дурные с точки зрения нравственной правды, вызывает горечь в нашем сердце. Преступно превращать силу нравственную в слепую силу».[77]
Эти строки продиктовали ему громкие дебюты движения Отказа от сотрудничества и агитация, поднятая в Индии во имя
Но, конечно, Тагор не желает ничего вырывать. Его поэтическая созерцательность примиряется со всем и всюду вкушает гармонию. И он выражает это на страницах гениальной красоты, но до крайности отрешенных от действенности. Это пляска Натараджи, играющей иллюзиями: