– А дед у нас – вовсе с ума сходит, так жаден стал – глядеть тошно! Да ещё у него недавно сторублёвую из псалтиря скорняк Хлыст вытащил, новый приятель его. Что было – и-и!
Ярко светит солнце, белыми птицами плывут в небе облака, мы идём по мосткам через Волгу, гудит, вздувается лёд, хлюпает вода под тесинами мостков, на мясисто-красном соборе ярмарки горят золотые кресты. Встретилась широкорожая баба с охапкой атласных веток вербы в руках – весна идёт, скоро пасха!
Сердце затрепетало жаворонком.
– Люблю я тебя очень, бабушка!
Это её не удивило, спокойным голосом она сказала мне:
– Родной потому что, а меня, не хвастаясь скажу, и чужие любят, слава тебе, богородица!
Улыбаясь, она добавила:
– Вот – обрадуется она скоро, сын воскреснет! А Варюша, дочь моя…
И замолчала…
II
Дед встретил меня на дворе, – тесал топором какой-то клин, стоя на коленях. Приподнял топор, точно собираясь швырнуть его в голову мне, и, сняв шапку, насмешливо сказал:
– Здравствуйте, преподобное лицо, ваше благородие! Отслужили? Ну, уж теперь как хотите живите, да! Эх вы-и…
– Знаем, знаем, – торопливо проговорила бабушка, отмахиваясь от него, а войдя в комнату и ставя самовар, рассказывала:
– Теперь – начисто разорился дедушка-то; какие деньги были, всё отдавал крестнику Николаю в рост, а расписок, видно, не брал с него, – уж не знаю, как это у них сталось, только – разорился, пропали деньги. А всё за то, что бедным не помогали мы, несчастных не жалели, господь-то и подумал про нас: для чего же я Кашириных добром оделил? Подумал да и лишил всего…
Оглянувшись, она сообщила:
– Уж я все стараюсь господа задобрить немножко, чтобы не больно он старика-то пригнетал, – стала теперь от трудов своих тихую милостыню подавать по ночам. Вот, хошь, пойдём сегодня – у меня деньги есть…
Пришёл дед, сощурился и спросил:
– Жрать нацелились?
– Не твое, – сказала бабушка. – А коли хочешь, садись с нами, и на тебя хватит.
Он сел к столу, молвив тихонько:
– Налей…
Всё в комнате было на своём месте, только угол матери печально пустовал, да на стене, над постелью деда, висел лист бумаги с крупной подписью печатными буквами:
«Исусе Спасе едино живый! Да пребудет святое имя твоё со мною по вся дни и часы живота моего».
– Это кто писал?
Дед не ответил, бабушка, подождав, сказала с улыбкой:
– Этой бумаге сто рублей цена!
– Не твоё дело! – крикнул дед. – Всё чужим людям раздам!
– Раздавать-то нечего, а когда было – не раздавал, – спокойно сказала бабушка.
– Молчать! – взвизгнул дед.
Здесь всё в порядке, всё по-старому.
В углу на сундуке, в бельевой корзинке, проснулся Коля и смотрел оттуда; синие полоски глаз едва видны из-под век. Он стал ещё более серым, вялым, тающим; он не узнал меня, отвернулся молча и закрыл глаза.
На улице меня ждали печальные вести: Вяхирь помер – его на страстной неделе «ветряк задушил»; Хаби – ушёл жить в город, у Язя отнялись ноги, он не гулял. Сообщив мне всё это, черноглазый Кострома сердито сказал:
– Уж очень скоро мрут мальчишки!
– Да ведь помер только Вяхирь?
– Всё равно: кто ушёл с улицы, тоже будто помер. Только подружишься, привыкнешь, а товарища либо в работу отдадут, либо умрёт. Тут на вашем дворе, у Чеснокова, новые живут – Евсеенки; парнишка – Нюшка, ничего, ловкий! Две сестры у него; одна ещё маленькая, а другая хромая, с костылём ходит, красивая.
Подумав, он добавил:
– Мы, брат, с Чуркой влюбились в неё, всё ссоримся!
– С ней?
– Зачем? Промежду себя. С ней – редко!
Я, конечно, знал, что большие парни и даже мужики влюбляются, знал и грубый смысл этого. Мне стало неприятно, жалко Кострому, неловко смотреть на его угловатое тело, в чёрные сердитые глаза.
Хромую девушку я увидел вечером, в тот же день. Сходя с крыльца на двор, она уронила костыль и беспомощно остановилась на ступенях, вцепившись в струну перил прозрачными руками, тонкая, слабенькая. Я хотел поднять костыль, но забинтованные руки действовали плохо, я долго возился и досадовал, а она, стоя выше меня, тихонько смеялась:
– Что это с руками у тебя?
– Сварил.
– А вот я – хромаю. Ты с этого двора? Долго в больнице лежал? А я лежала там до-олго!
Вздохнув, она прибавила:
– Очень долго!
На ней было белое платье с голубыми подковками, старенькое, но чистое, гладко причёсанные волосы лежали на груди толстой, короткой косой. Глаза у неё – большие, серьёзные, в их спокойной глубине горел голубой огонёк, освещая худенькое, остроносое лицо. Она приятно улыбалась, но – не понравилась мне. Вся её болезненная фигурка как будто говорила:
«Не трогайте меня, пожалуйста!»
Как могли товарищи влюбиться в неё?
– Я – давно хвораю, – рассказывала она охотно и словно хвастаясь. Меня соседка заколдовала, поругалась с мамой и заколдовала меня, назло ей… В больнице страшно?
– Да…
С нею было неловко, я ушёл в комнату.
Около полуночи бабушка ласково разбудила меня.
– Пойдём, что ли? Потрудишься людям – руки-то скорее заживут…