– Ты бы снял эмилорику, – посоветовал Пончик. – Угу…
– Ну уж, скажешь тоже… – лениво проговорил Олег. – Эмилорика не только удар меча гасит, она ещё доспех прикрывает от солнца. Иначе он раскалится, и буду я, как цыплёнок в духовке, медленно жариться в собственном соку…
– Какой-то ты усталый, – сказал Александр, хмурясь. – Или озабоченный. Ты из-за тех хеландий?
– Да нет… Хеландии… У меня такое ощущение, что их навклиры выполняют чей-то тайный приказ, но пока не слишком в том преуспели. Да и тролль с ними, со всеми… Меня другое тревожит, Понч.
– Что?
– Я. Я сам. Помнишь, как мне горелось в Ладоге? Как я жилы рвал, лишь бы в люди выбиться, достичь положения жаждал? Тогда я пылал энтузиазмом, всё мне было интересно, у меня дух захватывало при виде куполов Константинополя – в тот мой первый приезд, вернее, наезд. Я любил страстно, будто жил на земле последний день, я бился яростно, словно от исхода боя зависело всё, а ныне что-то ушло из моей жизни – потускнело восприятие мира, я без восторга наблюдаю за новыми местами, даже к сражению отношусь спокойно, как к работе.
Пончик важно покивал.
– Ничего нового с тобой не происходит, – сказал он со снисхождением, – ты просто повзрослел, вот и всё. Угу. Знаешь, пора бы уж! Ты, может быть, и не заметил такого пустяка, а только мы оба четвёртый десяток разменяли. Угу… Думаешь, я сам не жалею о мироощущении юнца, когда всё перед тобой сияет и переливается? Знаешь, отчего это? Когда ты юн и глуп, гормон допамин впрыскивается тебе в кровь помногу, а теперь ты в возраст вошёл, и допамина стало меньше. Понял? Наверное, природа полагает, что, коли ты набрал ума, то получаешь от этого удовольствие и подпитывать тебя гормоном – лишнее. Угу.
Я бы ещё подумал, что это у тебя кризис среднего возраста развился, но уж больно гипотеза нелепа. Кризис, он для тех, кто дожил до наших лет – и ничего не добился, даже неудач не претерпел. Вот и маются такие – знают же, что жизнь не вечна, а как достичь высот, не истратив на это годы? Но тебе-то маета не пристала – Олег Романович Сухов добился всего в этой жизни. Ты богат и знатен, тебя любит прекраснейшая из женщин. Какого тебе ещё рожна? Олег помолчал, а затем очень серьёзно сказал: – Понч, ты помнишь, как нас в десятый век перекинуло? В один момент одну нашу жизнь зачеркнуло, а другую мы начали с чистого листа. И больше всего на свете я боюсь, что это однажды произойдёт снова. Нет-нет, я не схожу с ума от страха, и лишь изредка меня, бывает, окатит холодком – вдруг опять эти сиреневые сполохи да синий туман? И что тогда? А если рядом не окажется Елены? Если я не успею ухватить её и прижать к себе? Или успею, но нас с тобой перебросит чёрт-те куда, вернее, чёрт-те когда, а она останется тут? Что мне делать тогда? Как жить? Для чего и для кого? Ладно, не будем об ужасном, может, всё уже утихло, и мироздание смирилось с существованием пришельцев из века двадцать первого в веке десятом. Ну а ты сам смирился с этим? Только честно? Ты правильно сказал – я многого добился. Да и ты не на обочине здешней жизни, верно? Но можешь ли ты признаться, что полностью, стопроцентно, вжился в этот мир? Я вот не могу. Я продолжаю думать и чувствовать как человек из будущего. А что в том времени значат все мои достижения? Меньше, чем ничего! Кому в 2007-м нужен магистр и аколит? Да и не в этом дело… Для меня настоящее осталось там, за тысячу лет от этой поры, и я прекрасно понимаю – мне никогда не стать своим здесь, я обречён быть чужаком. Постоянно, постоянно я пытался и пытаюсь сблизиться с тутошним человечеством, но я не могу принять его обычаи без оговорок. Нам с тобой удалось перевоплотиться, мы, как народные артисты, играем свои роли, но меня лично всегда донимает одна и та же мысль, одно и то же ощущение – это именно игра, игра в жизнь. Одежда, что на мне, – театральный реквизит, а бои местного значения – ролевая постановка, а сцена – это весь земной шар, который тут считают плоским кругом…
– Жизнь – театр, а люди в нём – актёры, – картинно выпростав руку, продекламировал Шурик. – Угу… Что тебе сказать? Не парься! Угу…
Неаполитанский залив был красив как на картинке – голубая гладь. А на заднем плане поднимался конус Везувия. На его фоне, у самого подножия коварного вулкана, сгрудились дома Неаполя – узкие улицы сбегали с высоких холмов к морю. Проведённые по римским правилам, улицы делились на декуманусы, шедшие с востока на запад, и на кардисы – эти тянулись с севера на юг. Правда, долгая эпоха варварства внесла свои коррективы в чёткий план – иные улочки никуда уже не вели или заводили в глухие тупички, появилась и масса кривоколенных переулков.
Город окружали серые лавовые поля, а там, где лежали пласты пепла, зеленели сады и виноградники.
Олег внимательно рассматривал наплывавший пейзаж. Боевой Клык, сопевший рядом, вытянул руку в направлении маленького островка, соединённого с городом узкой насыпью. На острове глыбились развалины укреплений.
– Это што там такое? – спросил он.