Реальность раздалась в стороны. Все перемешалось – звуки, запахи, цвета и функции. В центре, на ложе из тьмы, лежал человек, и было неясно, жив он или мертв. Онэргапа, колыбель, горы, море и лучников окутало сдавленными криками и безжалостно унесло прочь. Сквозь призрачное облако магистру открылись приглушенные разговоры в празднично оформленных гостиных, ровный гул бесконечной череды машин, таинственные лампады, зажженные в храмах, следы, оставленные процессиями на подлунном песке, – все это и тысячи, тысячи других картин миновал магистр, пока с закрытыми глазами и скрещенными на груди руками плыл по течению. Картины менялись слева от него, а справа и дальше не было ничего, кроме пребесконечного океана тьмы.
Прошло время – год, десять лет, век, и всадника прибило к берегу. Он уперся ногами в камни, открыл глаза и увидел луг, на котором пасся конь. Прямо за лугом вновь лежала вода, а чуть поодаль было видно начало стрелы акведука, уходящей вдаль, насколько хватает глаз.
– Wrattlescar, Wrattlescar, – пробормотал всадник, с трудом поднимаясь, –
Впрочем, когда он добрался до начала пути, он обнаружил себя в прохладном предвечернем сентябрьском поле между городами Верден и Сюлли. По Священной дороге ехали грузовики с боеприпасами, на нем снова был серый редингот с бархатным воротником, а правая рука сжимала тонкую трость с серебряным набалдашником в форме мифического цилиня, – то ли летучей змеи, то ли китайского льва, поблескивавшего в скупом ноябрьском солнце рубиновым глазом.
34. В маковом поле
«Посреди весны вспомнил осень. Вдоль трамвайных путей вдруг становятся заметны рябины, печально разводящие зелеными рукавами с кружевными манжетами. Сжимающие пригоршни коралловых бусин. «Один лист – уже осень».
Это не твое воспоминание, Митя. Это не твои образы: ты человек слов, а это картина. Ты смотришь на рябины глазами художника и испытываешь… ностальгию. По Москве. Ты в Москве, Дмитрий Дикий. Нельзя испытывать ностальгию по дому, будучи дома. Кто же вспоминал сейчас рябины перед Троицей на Самотеке? И почему у тебя такое ощущение, будто ты Марсий, Митя, Марсий с содранной кожей, а не мельник?»
– Кажется, я жив, – бормотал себе под нос Винсент Ратленд, направляясь к дороге и прилагая массу усилий, чтобы не упасть. – Благодарю вас, о Жуки.
Случилось странное. Когда магистр искусств обнаружил себя ровно в том же поле под французским городом Верден, откуда он ушел в Ур стылой зимой 1916 года, вокруг не изменилось ничего. Как будто вырезали из трехмерного пространства участок по форме Винсента Ратленда и держали его незанятым, пока он не вернется. Вот он и вернулся.
В глазах у магистра искусств было горячо и красно, но он стоял на ногах и, с изумлением оглянувшись, увидел: зима кончилась. Прошли весна и лето. Он стоял на все еще цветущем лугу, усеянном поздними маками, и ничто не напоминало о войне и Жюльене Шателе, кроме Дороги жизни. Ратленд сделал усилие и сошел с места, осознав только в этот миг, что в руке у него уже не прямой меч Делламорте, а трость. Он не увидел, что место, с которого он, наконец, сдвинулся, сделав шаг к дороге, с облегчением сравнялось с остальным полем. Снег растаял, и участок зимы покрылся травой и усеялся маками, словно каплями крови. Не так далеко от Дороги жизни стояла и машина магистра, целая, невредимая, словно минуту назад оставленная. Магистр в задумчивости смахнул с ветрового стекла ледяную порошу и скорее упал, чем сел на водительское место. Ему показалось, что он поймал отражение чьего-то радостного голубоглазого взгляда в зеркальце, но это было просто летнее небо.