Свой вклад в миф о пражском страннике вносит и Аполлинер: в своем рассказе “Пражский прохожий” (“Le passant de Prague”, 1902) он совершает прогулку по Праге вместе с Исааком Лакедемом – реинкарнацией Вечного жида. В пражском контексте его неустанно идущего Агасфера можно сравнить со странствующими философами из чешской традиции. Одинаковые размеренные шаги (“так ходят те, кому предстоит дальняя дорога и кто хочет сохранить силы до конца пути”) и безмятежное восприятие жизни (“но крестный путь мне заказан, мои дороги – счастливые”) Исаака Лакедема сближают его с хромым путником Чапека[430].
Живописному рассказу Аполлинера, а вместе с ним и событиям романа Луи Арагона “Парижский крестьянин” вторит Витезслав Незвал в сборнике “Пражский пешеход” (“Prazsk'y chodec”, 1938). Пешеход-клошар (
Незвал открывает для себя, словно через фильтр Парижа, собственный город, находящийся в опасности, город, который может стать мишенью для молний и гнездовьем ночных птиц, предвестников беды. Удивительно, что некоторые атрибуты Праги, такие, как ее детективная эксцентричность, астрологические прогнозы, даже реликвии старьевщика, сочетаются с атрибутами сюрреализма, к которому принадлежал Незвал. С тех пор Прага для поэтов всегда будет связана с его коллекцией замшелого старья, с march'e aux puces (
В отличие от “путника” Йозефа Чапека, смотрящего на происходящие события с отстраненностью задумчивой, нахохлившейся птицы, “пешеход” Незвала не обладает “счастьем медитации”[431]: он неутомимо движется меж чудес Праги, не теряя времени на предрассудки, суждения и размышления. И все же Незвал чувствует, что его пешехода и хромого путника, которого он порой называет “хромым пешеходом”[432], связывает по меньшей мере одно – сознание, что прелесть жизни в ее быстротечности. “Вероятно, миссия пешехода именно потому и представляется мне столь высокой, что время – летит”[433]. Все в его исследовании Праги отдает чудом, все похоже на заключенную в хрустальный шар бабочку, которую он вместе с Бретоном рассматривает в витрине гладильни на Пршемысловой улице – волнующий предмет, соединяющий суетность чешуекрылых (вспомним бал мотыльков-однодневок у Чапека) с магией предсказаний по хрустальным шарам, которые Незвал связывает с рождением Аубе, девочки, зачатой Бретоном в Праге[434].
Глава 20
“Прага была прекраснее Рима” – утверждает Ярослав Сейферт в поэме “Одетая светом” (1940)[435], употребляя сравнение, которое уже приходило на ум многим путешественникам, в том числе скульптору Родену[436]. В поэме описаны пьяные шатания зачарованного путника по Праге в дни нацистской оккупации: от собора Святого Вита до Златой улочки и Бельведера, вдоль Карлова моста и дальше, до еврейского кладбища, а потом обратно, до Малой Страны и Пражского Града.
Часто можно встретить намеки на трудности этого печальнейшего времени. Но Сейферт предлагает нам, по контрасту, редкий образ светящейся Праги, словно сотканной из мелодичных лучей света, легчайшей и словно танцующей на пуантах. Во всей остальной поэзии Сейферта Прага возникает как символ весны и вечного цветения – дерево с постоянно обновляющейся кроной.
Сейферт здесь отходит от авангардного течения “поэтистов” и сближается с Врхлицким[437], особенно с его циклом “Пражские тетради” (“Prazsk'e obr'azky”), в которых город на Влтаве становится синонимом новой поры, “моря зелени и цветов”[438], трепетного щебетания. В небольшой поэме Сейферта Врхлицкий шатается с “моржовыми усами” и “от никотина желтым пальцем”[439]. В одном из стихотворений цикла под названием “Градчаны на рассвете” (“Hradcany pri z'apadu”) Врхлицкий тоже принимает вид “путника”, перед глазами которого Пражский Град в закатном свете “как фата-моргана всплывает во мгле”[440].