Я немного побаиваюсь гомосексуалистов. Мне всегда кажется, что моё уродство сбивает их с толку. На улыбку Робби я отвечаю со сдержанностью, чуточку ханжеской, значение которой он мгновенно разгадывает, и это, по-видимому, его забавляет, ибо его светло-карие глаза начинают сверкать и искриться. Должен, однако, сказать, что я нахожу Робби вполне симпатичным. Он так красив и так женствен, что сразу понимаешь, почему его не интересуют женщины: женщина заключена в нём самом. Добавьте к этому живой, проницательный, умный взгляд, которым он постоянно обводит окружающих, при этом ни на секунду не переставая ухаживать за своим соседом, Мандзони. Ибо он определённо ухаживает за ним – и, я полагаю, без всякого успеха.
– Лично мне,– монотонно говорит Блаватский,– лично мне глубоко наплевать, как зовут командира. Но узнать тип самолёта было бы в самом деле любопытно. Во всяком случае, это не «Боинг» и не «ДЦ-10». Я уж думаю, не ваш ли это «Конкорд», Серджиус.
–
Он говорит по-французски правильно и очень старательно; мне предстоит вскоре узнать, что его фамилия Караман; как она пишется, Karamans или Caramans, я не знаю, и мне трудно решить, «K» здесь или «C»; во всяком случае, «man» он произносит на французский манер в нос, как второй слог в слове «charmant».
– Это не «Конкорд», мистер Блаватский,– говорю я нейтральным тоном.– Салоны «Конкорда» намного теснее.
– И делает он уж никак не девятьсот пятьдесят километров в час,– добавляет Караман с иронией, как будто такая малая скорость представляется ему смехотворной.
– Ясно одно: мы во французском самолёте,– говорит, наклоняясь вперёд, Блаватский и с вызывающим видом глядит на Карамана.– Достаточно взглянуть на это дурацкое расположение кресел. Оно съедает по меньшей мере половину полезной площади салона. Французы сроду не имели понятия о рентабельности самолёта.
У Карамана взлетают вверх брови – они у него очень чёрные и очень густые,– и он ядовито, но с полным спокойствием парирует:
– Надеюсь, что, к счастью для нас, мы действительно во французском самолёте. Мне, например, вовсе не улыбается, чтобы люк багажного отсека распахнулся во время полёта.
После этого коварного выпада Караман снова погружается в чтение «Монда», чуть приподняв в надменной гримасе правый уголок верхней губы. Я отмечаю, что он хорошо одет, но его манера одеваться несколько своеобразна: забота об изысканности костюма проявляется у него в изяществе покроя и отменном качестве ткани, но отнюдь не в умелом подборе цвета. Видя, как Караман одет, и слыша, как он говорит, я сразу проникаюсь уверенностью, что он чистейший продукт определённого слоя французского общества. От него за версту разит Высшим административным училищем, Политехнической школой или Финансовой инспекцией. Достаточно слегка подстегнуть воображение, и я, пожалуй, увижу воочию, как, негромко жужжа, за его лбом исправно, с картезианской точностью вращается безукоризненно отлаженный механизм мозговых извилин. Я убеждён также, что, когда он снова откроет рот, оттуда польётся чёткая, выверенная, исполненная спокойной уверенности в собственном превосходстве речь и начнут одна за другой выстраиваться цепочки неопровержимых доводов и фактов.
– От этого француза мне с… захотелось,– говорит, наклоняясь ко мне, Блаватский, и, хотя он доверительно понижает голос, каждое его слово отчётливо слышно.– И в порядке доказательства я иду в туалет.
Он громко смеётся, скаля крупные зубы, встаёт и тяжёлой, но ловкой походкой направляется в хвост самолёта. Караман хранит полнейшую невозмутимость.
Как только Блаватский исчез, один из пассажиров, маленький, толстый, маслянистый, пошло-вульгарный, торопливо пересекает салон, плюхается в кресло, оставленное Блаватским, наклоняется ко мне, так что его лицо почти касается меня, ухитряясь при этом одновременно глядеть на Карамана, сидящего от меня слева, и говорит тихим голосом по-английски:
– Мистер Серджиус, я позволю себе дать вам совет: остерегайтесь Блаватского. Он агент ЦРУ.– И добавляет смиренно: – Моя фамилия Христопулос. Я грек.
Я не отвечаю. Мне претит вступать в контакт с человеком, который так нагло навязывает мне своё общество. К тому же он просто мне неприятен. От него пахнет чесноком, потом и дешёвым одеколоном.
Но Караман реагирует по-другому. Он в свою очередь наклоняется к Христопулосу и как-то алчно очень тихо спрашивает у него:
– На чём основано ваше утверждение?
Я попадаю в смешное и неудобное положение, ибо два человека, сидящие по обе стороны от меня, наклонились друг к другу над моим животом.
– На интуиции,– отвечает Христопулос.
– На интуиции? – переспрашивает Караман, снова откидываясь в кресле и приподнимая правый уголок верхней губы.