Христопулос встает, затравленно озирается и, сделав крутой вираж вокруг собственной оси, поворачивается к Пако и к Мандзони спиной, бежит, быстро семеня толстыми ногами, к кухне, отдергивает занавеску и исчезает.
Пако и Мандзони растерянно застывают. Мандзони, подняв бровь, делает полуоборот в сторону миссис Банистер и вопросительно на нее смотрит, ожидая дальнейших инструкций.
– Обыщите его сумку, – командует миссис Банистер.
Блаватский ни слова не говорит и не делает ни единого жеста. Он наблюдает за происходящим как посторонний. Можно подумать, что это его не касается.
Мандзони не без отвращения открывает саквояж Христопулоса.
– Это она, мадемуазель? – спрашивает он у бортпроводницы, показывая ей издали маленькую серую коробку, но вместо того, чтобы прямо ей и отдать ее, он передает коробочку Пако, а тот протягивает ее бортпроводнице. Должно быть, Мандзони опасается, что миссис Банистер заподозрит его в желании дотронуться до руки бортпроводницы. Дрессировка, я вижу, идет успешно.
– Это она, – говорит бортпроводница. – Там должны быть еще семь таких упаковок.
Мандзони извлекает их одну за другой из саквояжа Христопулоса, и Пако передает их бортпроводнице.
Пассажиры молча и с некоторым уважением следят за этой операцией. Бог весть почему эти коробочки стали вдруг для них величайшей драгоценностью. А ведь им достаточно посмотреть на меня, чтобы понять: терапевтический эффект таблеток онирила ничтожен – даже если они делают менее мучительными остающиеся нам минуты.
Чья– то рука отодвигает занавеску кухни, появляется Мюрзек, за ней плетется Христопулос; он на целую голову выше ее, но сгорбился весь и съежился, прячась за ней. Его черные усы дрожат, по искаженному страхом лицу ручьями течет пот.
– Мсье Христопулос мне все рассказал, – говорит нам Мюрзек. – Я прошу вас не причинять ему зла.
– Паршивая овца под защитой козла отпущения, – говорит Робби так тихо, что, думаю, только я один его слышу.
– Скажите мне, – продолжает Мюрзек, бросая нам евангельский вызов, – как собираетесь вы с ним поступить?
Круг раздраженно молчит.
– Да, разумеется, никак, – говорит миссис Банистер, удивленная тем, что Блаватский все так же безучастен и предоставляет ей одной все решать.
Мандзони возвращается на свое место, Христопулос – на свое.
– Мадемуазель, – продолжает миссис Банистер, обращаясь с высокомерным видом к бортпроводнице, – заприте эти коробки на ключ. И доверьте ключ мсье Мандзони.
Бортпроводница не отвечает. Усевшись в кресло, Мандзони пытается туже затянуть узел своего галстука, хотя он нисколько не ослаб, а Христопулос рухнул на сиденье, опустил глаза вниз и, спасая жалкие крохи своего достоинства, бормочет в усы какие-то слова, о которых я затрудняюсь сказать, извинения это или угрозы.
– Недостаточно просто снова допустить мсье Христопулоса в наши ряды, – говорит Мюрзек, оглядывая круг неумолимыми синими глазами. – Нам нужно его простить.
– Мы его уже простили, простили, – едва слышным голосом отзывается Робби с сильным немецким акцентом. – Мадам, – говорит он, произнося «д» как «т», – вы за меня помолились?
– Нет, – говорит Мюрзек.
– В таком случае вы можете оставить Христопулоса на мое попечение, – говорит Робби. – Я позабочусь о его интересах.
Я жду, что за полной серьезностью тона, с какой Робби отсылает ее за него помолиться, Мюрзек сумеет все-таки распознать его дерзкий умысел. Но я ошибаюсь. Должно быть, вместе со злостью она утратила и свою проницательность, потому что с простодушием, которое меня поражает, она говорит:
– Я вам весьма благодарна, мсье Робби.
И, с военной выправкой развернувшись на каблуках; она опять исчезает за кухонной занавеской.
Едва она успевает выйти, Робби обводит круг глазами и, с видом крайней усталости опираясь головой о спинку кресла, говорит чуть слышным голосом:
– Для мсье Христопулоса это тем более простительно, что он поддался иллюзии, в которой все мы грешны. Он предположил, как и каждый из нас, что он будет единственным, кто останется в живых.
– Да что вы такое говорите! – восклицает Караман, на сей раз не в силах обуздать свой гнев. – Это нелепо! Вы бредите, мсье! И не надо навязывать нам свой бред!
Губы у него дрожат, и он с такой силой стискивает руки, что я вижу, как у него побелели суставы. Он продолжает раздраженным тоном:
– Это недопустимо! Вы хотите вызвать панику среди пассажиров!
– Я этого совершенно не хочу, – говорит Робби; его голос очень слаб, но он ни на йоту не отступает со своих позиций. Он добавляет: – Я высказываю свое мнение.
– Но его не нужно высказывать! – в гневе кричит Караман.
– А вот об этом позвольте мне судить самому, – говорит Робби совсем уже шепотом, но с огромным достоинством, которое, видимо, внушает Караману уважение, потому что он замолкает, опускает глаза и делает над собой большое усилие, чтобы взять себя в руки.
Эта сцена для всех чрезвычайно мучительна. Никто не мог ожидать такого всплеска ярости от Карамана, да еще по отношению к больному, у которого почти не осталось голоса, чтобы защищаться.