Мы все одобрили à propos и были одного мнения с Мишелем. Потом дошла очередь до меня. У меня чудные волосы, и я до сих пор люблю их выказывать; тогда их носили просто заплетенные в одну огромную косу, которая два раза обвивала голову.
Мишель, почтительно поклонясь Дашеньке, сказал:
К обыкновенному нашему обществу присоединился в этот вечер необыкновенный родственник Лермонтова. Его звали Иваном Яковлевичем; он был и глуп, и рыж, и на свою же голову обиделся тем, что Лермонтов ничего ему не сказал. Не ходя в карман за острым словцом, Мишель скороговоркой проговорил ему: „Vous êtes Jean, vous êtes Jacques, vous êtes roux, vous êtes sot, et cependant vous n'êtes point Jean Jacques Rousseau“.[1]
Еще была тут одна барышня, соседка Лермонтова по Чембарской деревне, и упрашивала его не терять слов для нее и для воспоминания написать ей хоть строчку правды для ее альбома. Он ненавидел попрошаек, и, чтоб отделаться от ее настойчивости, сказал: „Ну, хорошо, дайте лист бумаги, я вам выскажу правду“. Соседка поспешно принесла бумагу и перо, он начал:
Барышня смотрела через плечо на рождающиеся слова и воскликнула: „Михаил Юрьевич, без комплиментов, я правды хочу“.
— Не тревожьтесь, будет правда, — отвечал он, и продолжал:
За такую сцену можно было бы платить деньги; злое торжество Мишеля, душивший нас смех, слезы воспетой и утешения Jean Jacques, все представляло комическую картину…»
Такими же шутками, экспромтами, эпиграммами и нежными посланиями к предмету страсти сопровождалось веселое путешествие целым обществом в Воскресенский монастырь и Сергиевскую лавру в конце лета (таково стихотворение «Черноокой»). Во время этой же поездки было написано Лермонтовым стихотворение «У врат обители святой», внушенное ему нищим, который, когда ему спутники поэта подали милостыню, заметил: «Подай нам Бог счастья, господа добрые! Намедни вот насмеялись надо мною тоже господа молодые, — заместо денег положили камешков».
Все эти ухаживания за кузинами и старания казаться совершенно взрослым, и, к тому же, разочарованным не мешали Лермонтову во многих отношениях быть еще ребенком: так, он забавлялся тем, что клеил с сыном Столыпиной, Аркадием, из папки латы и, вооружаясь самодельными мечами и копьями, ходил с ним в глухие места воевать с воображаемыми духами. Особенно привлекали их воображение развалины старой бани, кладбище и так называемый Чертов мост. Товарищем их по ночным посещениям кладбищ и прочих страшных мест бывал некто Лаптев, из семьи, жившей поблизости в своем имении.
ГЛАВА V
Мы уже видели в третьей главе, что по выходе Лермонтова из Благородного пансиона, 16 апреля 1830 года, был поднят вопрос о продолжении его воспитания за границей, но, к сожалению, почему-то эта идея была отклонена, а решено было приготовить юношу к вступительному экзамену в Московский университет, что и было исполнено, и 21 августа 1830 года Лермонтов подал прошение о принятии его в число своекоштных[2] студентов в нравственно-политическое отделение; а 1 сентября, после вступительного экзамена, он был принят, причем в скором времени переменил нравственно-политический факультет на словесный как более соответствующий его вкусам и наклонностям. Несмотря на семнадцать лет поэта, в это время характер его представляется уже вполне сформированным и обнаруживает все хорошие и дурные стороны. Так, мы видим в Лермонтове ту печальную раздвоенность, которая, составляя удел всех людей его поколения, наиболее обострялась в нем как вследствие особенностей его воспитания, обстоятельств, так и самой натуры. Это был юноша, обладавший добрым, нежным, любвеобильным сердцем, крайне впечатлительный и отзывчивый на всякую привязанность и ласку, жаждавший любви и дружбы, вместе с порывистою пылкостью соединявший в себе сентиментальную мечтательность. Славянская мягкость натуры Лермонтова достаточно проявилась в его метаниях между отцом и бабушкой, когда ему и папеньку было до слез жалко, и бабушку покинуть совестно и больно.
Не по летам умственно развитый, горячий поклонник Байрона, Шиллера и Руссо, Лермонтов преисполнен был уже в это время необузданных романтических порывов к безграничной свободе, вследствие чего, не только все общественные условия и порядки, но и сама образованность казались ему нестерпимыми рабскими цепями, и в первом варианте стихотворения «Отворите мне темницу» он возглашал: