К этой сцене мы еще вернемся, так как Салтыков осложнил ее целым рядом привходящих подробностей, которые и оказались главными обвинительными пунктами против этой повести при ее разборе в Меншиковском и Бутурлинском комитетах; тем более характерно то обстоятельство, что эту сцену, одну из центральных сцен всей повести, Салтыков заимствовал из появившегося полугодом ранее стихотворения Некрасова. Если прибавить к этому ряд подражаний другим авторам, о чем уже было сказано выше, то вывод напросится сам собой: Салтыкову не доставало выдумки, пока он писал в шаблонных формах несродной ему психологической повести, большим мастером которой оказался около этого же времени Тургенев. Салтыков еще не умел отыскать своего пути, и на произведениях его отражалось то самое влияние повестей Панаева и Кудрявцева, о котором сам он говорит в своей автобиографии и которое еще станет когданибудь предметом детального изучения историков литературы. Лишь найдя свой собственный путь, — а это случилось через много лет после „Запутанного дела“, — Салтыков показал, какой неисчерпаемой выдумкой обладает он, превосходя в этом, быть может, всех остальных русских писателей.
Но это случилось лишь спустя долгие годы; пока же Салтыков продолжал оставаться верным учеником „натуральной школы“ сороковых годов, осложнившей старую психологическую повесть введением социальных мотивов, как основных элементов повествования. Тема об униженных и оскорбленных, только что поставленная Достоевским в первых своих произведениях, произвела потрясающее впечатление на читателей, — и среди читателей этих был, конечно, и Салтыков. Ровно через тридцать лет сам он так вспоминал об этой эпохе своей юности и первых писательских попытках:
„Я принадлежу к поколению, которое воспитывалось на лоне эстетических преданий и материальной обеспеченности. Конечно, и мы не всегда оставались верными чистоэстетическим традициям, но по временам делали набеги на область действительности… нет, впрочем, не туда, а скорее в область „униженных и оскорбленных“. Но, под прикрытием обеспеченности, эти набеги производились словно во сне, без строгой последовательности, порывами…“
Как видно из этих слов, взятых из очерков Салтыкова „Чужой толк“ и „Дворянские мелодии“, произведений конца семидесятых годов (о них будет речь во второй части, в главе, посвященной циклу „В среде умеренности и аккуратности“), Салтыков склонен был впоследствии относиться иронически к этим „дворянским экскурсиям“ в область социальной проблемы; он указывал, что „под прикрытием обеспеченности“ экскурсии эти производились порывами, которые родили много „проходимцев и негодяев“, и в лучшем случае — „просто бессильных и неумелых людей“. Надо перечитать эти названные выше очерки Салтыкова конца семидесятых годов, чтобы составить представление о позднейшем отношении его к этим былым „экскурсиям в область униженных и оскорбленных“: именно этой теме, главным образом, и посвящены связанные между собою „Чужой толк“ и „Дворянские мелодии“. Но тут же надо подчеркнуть, что окончательного обвинительного приговора этим былым „экскурсиям“ Салтыков не вынес; наоборот, несмотря на всю их безответственность, он видел в них единственный луч света, который мерцал в сороковых годах. „Ты думал, что экскурсиито наши — пустопорожнее место? — спрашивал он там же устами своего друга Глумова. — Нет, мой друг, это сила, большая сила! От них свет пролился! Я знаю, что нынче принЯ-то относиться к там с пренебрежительною снисходительностью, что большинство даже несомненно порядочных людей совсем позабыло об тех, но знаю также, что к ним еще возвратятся… наверное! Потому что в них — свет! свет! свет!“
Все это непосредственно касается социальнопсихологических повестей конца сороковых годов, а в том числе и повести „Запутанное дело“, — недаром же именно за нее Салтыкову пришлось поплатиться восьмилетней ссылкой в Вятку. Социальные элементы были и в „Противоречиях“, и в этом отношении связь между первыми двумя повестями Салтыкова не возбуждает сомнения. Уже в „Противоречиях“ была ясно намечена тема социального неравенства; уже там Нагибин спрашивал: „Скажи ты мне, отчего бы это люди в каретах ездят, а мы с вами пешком по грязи ходим?.. В основании этих жалоб лежит нечто высшее, нежели мой личный эгоизм: этим порядком вещей оскорбляется идея справедливости, врожденная мне“ (стр. 88–90). Тема „кареты“ и социального неравенства становится основной с первых же страниц „Запутанного дела“ и проходит до конца этой повести. Для нас теперь совсем не интересен реальный комментарий к ней, хотя, по указанию С. Кривенко, „находили некоторое сходство между лицами, изображенными в повести, и лицами действительными“ [43]; но тем интереснее тот основной социальный мотив, который проходит через всю эту повесть от начала и до конца. Этот мотив мало назвать социальным, — его надо назвать социалистическим; именно на этой повести Салтыкова несомненно отразилась влияние того „безвестного кружка“ петрашевцев, с которым он был связан в эти дни своей юности.