Многие за это его осуждали, разбойником звали, «отпетым парнем», одна она, Пелагеюшка, всегда за него горой стояла: казалось ей, что все эти озорства он не со зла учиняет, а потому, что силы в нем непочатой много, — ну и требует сила эта выхода. И все ей хотелось увидать его хоть глазком одним. А где увидишь? Жизнь боярышни такова, что день за днем в четырех стенах в терему за пяльцами проходит. Разве летом вот в сад погулять пустят, благо в нем народу ни души. В разговорах с подругами только и душу отвести можно, да ведь они — такие же затворницы.
Так, может быть, и не пришлось бы ей век повидать молодого боярина, если б случая не приключилось.
Именины отцовские были. Бояр набралось видимо-невидимо. Ну, конечно, как всегда, хозяин с гостями веселится, пьют, едят — пируют, одно слово, а им, «бабам», как и в будни, приходится сидеть в своих горенках. Такова уж доля! Но на этот раз либо гости упились раньше времени, либо сам хозяин шибко захмелел, только захотел он гостей своих ублаготворить по горло: велел кликнуть «баб» и свершить «поцелуйный обряд». Пришлось ей с матерью выйти, обнести гостей кубком вина крепкого и поцеловаться с каждым. Всех обнесла она — ничего; конечно, смущалась немного, а вот как подошла она к последнему, младшему из всех, сердце у ней забилось так, будто выскочить хочет, и поднос в руках задрожал, и вино расплескалось.
Красавец гость был! Очи — что звезды, лицо белое и румяное вместе… Кто он, она того не знала. Поцеловал он ее — ожег. Всю ночь у ней потом от его поцелуя губы горели, а во сне он мерещился. Утром поднялась она, словно больная. Однако пересилила себя, нездоровье прошло, а только «он» все ее думы занял. Словно наважденье!
В обеденную пору пошла она в сад-лесок погулять. Идет себе тихонько-тихонько, голову опустив, забрела в дальний конец сада, вдруг слышит окрик негромкий;
— Боярышня!
Оглянулась, — а он стоит перед ней. Пелагеюшка так и обмерла. А он и говорит:
— Не осерчай, боярышня, за озорство мое. Хоть меня, Константина Двудесятина, все озорником славят, а только скажешь ты слово «уйди!» — уйду — не поперечу. Хоть, может, сейчас же отселе и в Москву-реку впрямь…
А у боярышни робость немножко прошла.
«Так вот он, Константин-то хваленый! Сокол!» — думает она.
— Что ж, так уж и в Москву-реку? — спросила она, а сама глаз не поднимает.
— Потому… потому, что приглянулась ты мне очень: прогонишь — и жить не стоит, — ответил он, а у самого голос дрожит.
— Это с одного-то раза приглянулась? Скоро больно! — сказала боярышня и уж настолько смелости набралась, что даже засмеялась.
— С одного? С сотни — это верней будет! Вчерашний-то это последний раз был, а до тех пор я тайком на тебя смотрел, когда ты в лесочке вот в этом гуляла.
— Ишь ты какой!
— Осерчала? Прости! Говорили все, что у боярина Парамона Парамоновича дочка — красотка. Захотелось посмотреть. Взглянул раз, захотелось в другой… И так до сотого, думать надо, дошел.
Потом Константин прибавил:
— Дозволь, боярышня, с тобой погулять?
— А как увидят?
— Ну вот! Кому увидать? Да я и убегу, коли что.
— Погуляем, что ж, — промолвила боярышня, а сама думает: «Ай, батюшки светы! Да как же это так!»
Ну и погуляли. А на другой день — то же, на третий — опять. И дошло до того потом, что если два дня подряд повидаться не придется — места ни тот ни другая от тоски не находят.
Нашлась и пособница, в зимнюю пору она свиданья их устраивала, — холопка Фекла, шустрая молодая бабенка.
Занялась своими думами Пелагеюшка, а все глаз с забора не спускает и ждет с замираньем сердечным, когда же покажется из-за него голова милого.
Вот он!
Поднялась она с травы, кинулась вперед.
И лицо залилось яркой краской.
А он уже сжимает ее в объятьях и не говорит, а шепчет с легкою дрожью в голосе:
— Заждалась, люба моя? Прости! Братан задержал, в церкви со мной был. Но все ж ускользнул… Ах ты, люба моя! Ах ты, голубка милая!
И целует, целует…
В наружности Константина очень мало сходства со старшим братом Александром. Он ростом пониже, но в плечах гораздо шире, сложен крепко. Он строен. У него черты лица, быть может, и не совсем правильные, но это искупается здоровою свежестью и веселым выражением небольших серых глаз. Волосы у Константина темные, почти черные, маленькие, такого же цвета молодые усы прикрывают губу, борода еще чуть пробивается. У него и характер совсем иной, чем у брата. Если Александр удаляется от жизни, то Константин, наоборот, любит жизнь, стремится к ней всем своим существом.
— Как жаль, Костя, — промолвила Пелагеюшка, присев на траву рядом с Константином, — что ты замешкался: теперь скоро обедать кликнут.
— А и не говори! Сам на себя зол! А знаешь, что горю помочь можно…
— Как?
— Можно ведь и того… и после обеда опять свидеться али вечерком. А? Можно? Так? Ты не прочь?
— Я ли прочь! Я ли! Дорогой мой! И люблю ж я тебя!
И она припала своей русой головкой к его плечу, а он взял ее руку и целует.