С полудня затопили баньку. Отрепьев мылся не один, вместе с князем Татевым. Вдосталь нахлестались березовыми веничками, разомлели на пару, тело огнем горело. Царевич на полок взобрался, стонал от удовольствия. Татев, тонконог, брюхат, плеснул на раскаленные камни корчагу хлебного кваса. Зашипело, паром затянуло баньку. Услужливо склонился над Григорием:
— Дай-ко, государь, спинку те помну.
И щипками пальцев принялся оттягивать ему кожу.
Пар рассеялся. Отрепьев то один бок подставит Татеву, то другой.
— Еще чуток, князь. Поясницу не забудь. Хорошо!
Татев усердствовал. Пот в обилии выступил на лице. Капли бисерились на бороде, зацепились в волосатой груди.
— Белотел ты, государь.
— Каким уродился. Ох, ох, старайся, князь Иван Андреич.
— Хлебни, государь, кваску. Аль медка хмельного желаешь?
— Ты, князь, отца моего и матушку знавал, как мыслишь, в кого я удался?
Отрепьев оторвал от полка голову, испытующе впился в Татева взглядом. Князь разжарился, красный, не видно, смущен ли он вопросом либо нет. Ответил нагло:
— По всему видать, в матушку ты, государь.
— И я тако же соображаю, — согласился с ним Отрепьев и тут же снова спросил: — А не доводилось ли тебе, князь Иван Андреич, видывать меня в мальстве?
— Чего нет, государь, того нет, — ответил Татев. — В милости ты у Бога, чудом спасся. А слухов-то, слухов сколь хаживало! Погиб царевич, зарезался! — И будто ненароком полюбопытствовал: — Кто те доброхоты, какие смерть от тебя отвели?
Отрепьев нахмурился:
— Любопытен. Однако ныне не укажу на них, от Бориски поберегу.
— Прости, государь, за вопрос.
— Ну-тко, окати меня холодной водицей. Бр-р!
Григорий слез с полка, вышел в предбанник, долго растирал грудь льняным полотенцем, потом протянул его Татеву:
— Оботри!
И подставил спину.
Надев рубаху и порты, вдруг заглянул Татеву в глаза:
— А что, князь, коли Годунов вывернется и насядет на меня, ты вмиг к нему переметнешься, изменишь мне?
На губах у Отрепьева усмешка, не разберешь, шутит аль вправду говорит. Татев заюлил, глаза в сторону отвел:
— Зачем, государь, сказываешь такое? Либо чем заслужил я твою немилость?
Натянув сапоги, Григорий проговорил примирительно:
— Ладно, князь Иван Андреич, без умысла я. Говариваю такое, зная вас, бояр. Сколь вас в рань пору от меня отреклись, к Годунову подались.
— Тебе, государь, видней, — смиренно промолвил Татев и угодливо распахнул перед Отрепьевым дверцу баньки.
Хоть срок в три года мал, да для мятущейся, исстрадавшейся Руси ох как длинен.
В три голодных лета вымерло на Руси люда — никаким счетчикам не учесть. Да и какой подушной переписью измеришь людскую боль и страдание?
В ненастную пору, что в Великом переселении, стронулся народ с насиженных мест. Бурьян и цепкий кустарник вольготно рос по пустынным деревням и селам.
Со времени ордынского разорения не видела подобного русская земля!
К моровым летам смута прибавилась. Но наступил тысяча шестьсот пятый год. К концу марта выпали обильные дожди, а потом наступило враз ведро и засулило добрым урожаем. Потянулись крестьяне в родные края, однако смуте все еще не было видно конца.
Поджидая растянувшееся войско, Григорий Отрепьев остановился в Туле, а Москва тем часом собирала против самозванца новые силы.
Отдыхал Артамошка, блаженствовал. Домашняя жизнь, не изведанная ранее, размягчила душу, действовала умиротворяюще.
С легкой Агриппининой руки не переводилась у них работа, была и еда. Отдалялось пережитое, напоминало оно тяжелый сон, оборвавшийся враз. Реже вспоминались ватажники.
Ночами, когда, намаявшись от дневных забот, Артамошка умащивался на полатях, нет-нет да придет ему на ум Хлопко Косолап с товарищами. А днем в звоне кузнечного молота, в гудении огненного горна ночные видения забывались. Когда же завернувшие в кузницу мужики заводили разговоры о царевиче Димитрии, Артамошка помалкивал. И не потому, что доноса остерегался, нет. Просто знал, что мужика, уверовавшего в царевича, не переубедить. Вот когда им, как ему, Артамошке, аль комарицким ватажникам, самолично доведется увидеть, на что горазд царевич Димитрий, защищая бояр и панов, тогда поймут.
В апрельскую распутицу и бездорожье из Москвы тронулось новое ополчение. Поговаривали, что государь воеводой поставит Басманова. Бояре в кулак шептались: «Не опомнились, как Петр над нами, родовитыми, возвысился…» Ан когда настала пора вести полки, Годунов не Басманову воеводство вверил, а князьям Голицыным, Василию Васильевичу и Ивану Васильевичу.
Честь Голицыным хоть и великая, да князь Василий в душе недоволен, не та пора, чтоб наперед высовываться. В самый раз повременить, еще неизвестно, чем смута на Руси закончится.
Так думал князь Василий Васильевич, но государю перечить не осмелился.
Глава 8