Слов нет, Сальватор Альбани искренне решил смотреть отныне на Флориани только глазами брата. Однако в нем, как и в каждом молодом итальянце, таилась чувственность, которая мешала ему достичь монашеского целомудрия. Будь у него две сестры, красавица и дурнушка, он, без сомнения, даже не отдавая себе в том отчета, больше тянулся бы к красавице, даже если бы она была не так мила и добра, как другая. А будь его сестры одинаково хороши собою, он отдавал бы предпочтение не той, что сохранила добродетель, а той, что познала любовь, он бы стал большим ее другом, ибо она лучше бы понимала его собственные слабости и страсти.
Любовь была его божеством, а всякая смазливая женщина с нежным сердцем — жрицей этого божества. Он, пожалуй, еще мог относиться к ней дружески, но смотреть на нее без волнения не мог. Вот почему, хотя Лукреция любила его приятеля, это отнюдь не мешало ему восторженно любоваться ею и упиваться ее дыханием. Сальватор с таким же удовольствием, как прежде, прикасался к ее руке, волосам, даже краю одежды, и легко понять, что все это вызывало у Кароля ревность не меньшую, чем если бы граф домогался сердца его возлюбленной.
Разумеется, в это трудно поверить, но Флориани была чиста душою, как дитя. Что и говорить, это весьма странно, если вспомнить, что она много любила и благодаря страстной натуре всем своим существом отдавалась любви. От природы она обладала пылким темпераментом, хотя и казалась холодной тем мужчинам, которые ей не нравились. Дело в том, что, всецело поглощенная своей любовью, она больше ни о чем не думала, ничего не видела и ничего не чувствовала. В те недолгие промежутки, когда сердце ее безмолвствовало, ум тоже бездействовал; и если бы ее навсегда лишили общения с сильным полом, она стала бы примерной монахиней, спокойной и бесстрастной. Вот почему, пока Лукреция жила в одиночестве, мысли ее были совершенно чисты, а когда она кого-нибудь любила, то на земле для нее существовал только ее возлюбленный, все же остальные мужчины словно исчезали, уходили в небытие.
Сальватор мог сколько угодно обнимать ее, твердить, что она необыкновенно хороша, с трепетом пожимать ей руки, она замечала все это не больше, чем в тот день, когда граф, еще не догадывавшийся о том, что Кароль уже полюбил Лукрецию, был вынужден говорить с нею не только прямо, но даже дерзко, для того чтобы открыть ей свои устремления.
И все же ни от одной женщины не может укрыться красноречивый взгляд и взволнованный голос мужчины — косвенные признаки любви. Светские дамы обладают на этот счет такой невероятной проницательностью, что нередко даже попадают впросак; правда, их постоянная готовность к защите даже тогда, когда на них никто еще не нападает, — часто лишь едва прикрытый вызов с их стороны, который может только поощрить дерзкого. В отличие от них, порывистая и доброжелательная Лукреция всегда приписывала внимание мужчин интересу, который она вызывала как актриса, или дружеским чувствам, которые внушала как человек. С людьми, которым она не доверяла и которых сторонилась, она была резка и неприветлива, зато с теми, кого ценила, держалась открыто и радушно; ей казалось, что она оскорбит священное чувство дружбы, если будет постоянно настороже. Она хорошо понимала, что у любого из ее друзей может вдруг зародиться мимолетное желание, но взяла себе за правило не показывать вида, что она это замечает, и если друзья не вынуждали ее проявить строгость, всегда была с ними мягка и доверчива. Лукреция считала, что мужчины — большие дети, что, имея с ними дело, лучше всего постараться переменить разговор, чем-нибудь отвлечь их, нежели отвечать на настойчивые вопросы и обсуждать деликатные, а потому опасные темы.
Казалось, Кароль должен был хорошо понимать, как надежна эта простая и бесхитростная женщина, однако на самом деле он ее совершенно не знал. В своем безрассудстве он впал в непростительное заблуждение и вообразил, будто Лукреция со всеми, кроме него, должна держать себя сурово и неприступно и быть холодна, как девственница. Он упорствовал в этом заблуждении, не желая понять истинную сущность ее натуры и полюбить такой, какой она была. Сначала в своих мечтах он вознес ее слишком высоко, а теперь готов был низвергнуть с пьедестала; он даже допускал, что между неодолимой чувственностью Сальватора и тайными побуждениями Лукреции могут существовать опасные точки соприкосновения и этого следует страшиться.