Однажды она мне сказала: «Знаете, моя жизнь не Шекспир, это Софокл: я родила сына для каторги».
Многое я могла бы еще сказать тем, кто любит ее, и поэта, и человека, но это мне мучительно вспоминать.
Зная вашу к ней любовь — написала вам немногое, но, пожалуй, «многое». (…) Будьте благополучны. Обнимаю. Ваша Раневская».
«Узнала сейчас в газете о смерти Ольги Берггольц. Я ее очень любила. Анна Андреевна считала ее необыкновенно талантливой.
Ахматова говорила: «Беднягушка Оля». Она ее очень любила».
«Все мы виноваты и в смерти Марины (Цветаевой). Почему, когда погибает Поэт, всегда чувство мучительной боли и своей вины? Нет моей Анны Андреевны, — все мне объяснила бы, как всегда.
Ночью читала Марину — гений, архигениальная, и для меня трудно и непостижимо, как всякое чудо.
Я помню ее в годы первой войны и по приезде из Парижа. Все мы виноваты в ее гибели. Кто ей помог? Никто.
Великая Марина: «Я люблю, чтобы меня хвалили доо-олго».
Однажды, получив в театре деньги, Фаина Георгиевна поехала к вернувшейся из эмиграции Марине Цветаевой. Зарплата была выдана пачкой, Раневская думала, что сейчас она ее разделит, а Марина Ивановна, не поняв, рассеянно взяла всю пачку и сказала: «Спасибо, Фаина! Я тебе очень благодарна, мы сможем жить на эти деньги целый месяц». Тогда Раневская пошла и продала свое кольцо. Вспоминая об этом, Фаина Георгиевна говорила: «Как я счастлива, что не успела тогда поделить пачку!»
— А знаете, Самуил Яковлевич (Маршак), с чего и как началась моя жизнь на сцене? Мне не было еще и 9 лет, когда я с моими артистами-куклами сыграла весь спектакль «Петрушка». При этом я была и режиссером-постановщиком.
Самуил Яковлевич расхохотался:
— А я ведь тоже начинал с «Петрушки»! Это было в нашем с Черубиной де Габриак (Е. Дмитриевой) театре, в Краснодаре, в начале 20-х годов. Мы с Дмитриевой тоже «с достоинством выходили раскланиваться», и актерами у нас были не куклы, а обездоленные дети Краснодара времен Гражданской войны.
А.А. Ахматова часто повторяла о Бальмонте: «Он стоял в дверях, слушал, слушал чужие речи и говорил: «Зачем я, такой нежный, должен на это смотреть?»»
«Из Парижа привезли всю Тэффи. Книг 20 прочитала. Чудо, умница».
«80 лет — степень наслаждения и восторга Толстым. Сегодня я верю только Толстому. Я вижу его глазами. Все это было с ним. Больше отца — он мне дорог, как небо. Как князь Андрей. Я смотрю в небо и бываю очень печальна.
«Чем затруднительнее положение, тем меньше надо действовать» (Толстой).
«Писать надо только тогда, когда каждый раз, обмакивая перо, оставляешь в чернильнице кусок мяса» (Толстой).
…Сейчас, когда так мало осталось времени, перечитываю все лучшее и конечно же «Войну и мир». А войны были, есть и будут. Подлое человечество подтерлось гениальной этой книгой, наплевало на нее.
Перечитываю уход Толстого у Бунина… «Место нечисто ты есть дом». Так говорил Будда.
После того, как все домработницы пошли в артистки, вспоминаю Будду ежесекундно!
Сказано: сострадание — это страшная, необузданная страсть, которую испытывают немногие. Покарал меня Бог таким недугом.
…Сострадаю Толстому, да и Софье Андреевне заодно. Толстому по-другому, ей тоже по-другому…
Более 50 лет живу по Толстому, который писал, что не надо вкусно есть.
…Он мне так близок, так дорог, так чувствую его муки, его любовь, его одиночество…»
«Я не могу оторваться. Вы мне или кто-нибудь в мире объясните, что это за старик?! Я в последнее время не читаю ни Флобера, ни Мопассана. Это все о людях, которых они сочинили. А Толстой: он это знал, он пожимал им руку или не здоровался…» (о Толстом).
«…На ночь я почти всегда читаю Пушкина. Потом принимаю снотворное и опять читаю, потому что снотворное не действует. Я опять принимаю снотворное и думаю о Пушкине».
Если бы я его встретила, я сказала бы ему, какой он замечательный, как мы все его помним, как я живу им всю свою долгую жизнь…
Потом я засыпаю, и мне снится Пушкин. Он идет с тростью по Тверскому бульвару. Я бегу к нему, кричу. Он остановился, посмотрел, поклонился и сказал: «Оставь меня в покое, старая б… Как ты надоела мне со своей любовью».