Вот что делает насилие. Вот что такое насилие. Смерти мало той вони, которой она наполнила весь белый свет, отныне она рядится в формы людей-врагов, принуждая тех, кто сумел защитить свою жизнь, ненавидеть и бороться — неважно, за правое дело или нет. Слишком легко было бы утверждать с точки зрения выжившего, что ненасильственная смерть предпочтительнее! Я слышал достаточно врачебных историй о том, как выплескивают свой гнев на «судьбу» родственники умирающих от рака. Подобно Гитлеру, они очень хотели бы обвинить хоть кого-нибудь. «Люди всегда злятся, когда умирают их близкие, — настаивал врач. — Разница лишь в том, направлена эта злость на кого-то конкретно или нет». Может и так. Но разница существует. Оставив позади столы доктора Стивенса, на которые чаще попадают умершие «естественной смертью» от истекшей кровью поджелудочной железы, жертвы несчастных случаев и редкие самоубийцы, давайте перенесемся в осажденный город Сараево и заглянем в морг госпиталя Косево — это место я не забуду никогда, запах держался на моей одежде еще два дня. Здесь лежат убитые. Я видел детей со вспоротыми животами; женщин с головами, пробитыми пулей, когда они переходили улицу; мужчин, в которых снайперы, хорошо рассчитав, послали противотанковые снаряды. [29]Смерть насмехалась, пьянствовала и вульгарно пердела в окрестных горах, омерзительного озорства ради целясь в нас из своего оружия и порождая в осажденных ответное омерзение. Каждое утро я просыпался под чириканье пуль и грохот смертоносных взрывов. Я ненавидел невидимых снайперов за то, что они хотели убить меня, убивали жителей этого города, разрушали его физически и морально, любым способом, которым он мог быть разрушен, давили его, расчетливо стирали с лица земли, вселяя в людей ужас и ломая их. Но эта злоба, к сожалению, стала нормой — таким было Сараево на четырнадцатый месяц осады. Нужно как-то жить: люди занимались своими делами посреди ужаса, ужаса, который невозможно вынести, и поднимали голову лишь по необходимости, когда нужно было куда-то бежать. Что до судебного врача госпиталя Косево, то он уходил домой, воняя смертью и, подобно мне, частенько спал в одежде; он привык к этому запаху, его жена, наверное, тоже привыкла, обнимая мужа. (Между тем, разумеется, люди мучались от бессонницы, у них нарушался менструальный цикл, раньше времени седели волосы.) [30]Так проявляется ни на кого конкретно не направленный гнев. [31]Смерть от политики, смерть от рака, все одно и то же.
В ночь, когда убили Уилла и Фрэнсиса, ооновская переводчица из Сараево рассказывала мне, что теряет друзей почти каждую неделю. «От этого как бы застываешь, — сказала она совсем спокойно. — Приходится». Женщина говорила сочувственно и очень по-доброму, она не собиралась ни принижать мое горе, ни объяснять, как это должно быть. Она вела себя так, как только и можно вести себя с человеком, перенесшим утрату, — говорила о своем горе, чтобы я не оставался наедине со своим; однако ее печаль истрепалась и застыла, и это красноречиво подчеркивало то, что с ней стало. Как доктор Стивенс и его команда, как инспектор по сумкам в катакомбах, как мой приятель Тион, катающий туристов на мотоцикле в Чоенг Ёк — я становился таким же, как они. Сараево не было моей первой фронтовой зоной, я не впервые видел смерть, но я никогда его не забуду. Морг госпиталя Косево, как и весь Сараево, жил без электричества, поэтому, как я повторяю уже в который раз, там стояла такая вонь. Я помню сырный запах парижских катакомб и кисломолочный — белых катафалков доктора Стивенса; после госпиталя Косево моя одежда пахла рвотой, уксусом и гниющими кишками. Я вернулся в свой дом, получивший положенную долю пулеметных очередей и ракетных обстрелов, и стал выяснять, что меня беспокоит — в голове у меня не было места печали о мертвых, только страх, а еще волнение, буду ли я сегодня что-нибудь есть, поскольку из-за сбитого ооновского самолета аэропорт закрыли, а всю свою еду я раздал. Смерть была у меня на коже и за стенами дома — может, моя смерть, а может, чья-то еще; я старался жить мудро и осторожно, не тратя время на собственную смерть, хотя, бывало, слышал ее рычание. После катакомб у меня был целый день, и весь этот день я посвятил смерти, хотя никто не собирался на меня нападать. В Сараево же я просто бежал — смерть там была повсюду, смерть за смертью, такая бессмысленная и для меня случайная.
В Мостаре на мне был пуленепробиваемый жилет, в него, звякнув о керамическую пластину, воткнулся осколок, так что в какой-то степени мне повезло, но Уилл, который вел тогда машину, получил предназначенную ему смерть прямо в лицо, наискось от подбородка. Он умирал бесконечно долго (кажется, минут пять). Винета сказала, что я или трус, или дурак, раз не прекратил его страдания. Я объяснил, что у журналистов нет оружия. Как бы то ни было, если бы я сидел на его месте, пуленепробиваемый жилет мне бы не помог.