– Да, разве, господа, не надоело?.. – с тихим упреком сказала певица, – сколько разов пето и перепето…
Еще настойчивее стали кричать:
– Замело тебя снегом! Замело!.. Замело!..
– Вот, для них спойте, для молодежи нашей!..
– Она и снега-то настоящего не видала!..
Звучный голос, с трещинкой, с надрывцем, понесся по залу. Точно запела в телеграфных проводах вьюга зимнюю суровую песню, зашуршала по снегу стеклянной хрупкой поземкой, застучала досками гнилой веревкой завязанных деревенских ставень:
Прозрачная слеза показалась из прикрытых глаз Акантова, наполнилась и тихо упала на борт тщательно выутюженного Лизой черного пиджака…
Плевицкую сменила Дуся Королева. Она царила в Русском Париже в этом сезоне. Она столько добра сеяла кругом, так широко помогала, так привлекала к себе сердца, что ее встретили почти такими же дружными рукоплесканиями, как и всем хорошо знакомую и всеми любимую и уважаемую певицу Плевицкую.
Дуся вышла в русском костюме. Широкая, полная, костистая, настоящая русская баба стояла перед залом. Накрашенная, с подведенными глазами, в свете, падавшем на нее сверху, она показалась Акантову много старше, чем казалась в Берлине, и опять странно напомнила Могилевскую…
Должно быть, та же мысль о Могилевской пришла в голову и доктору Баклагину. Тот неслышными шагами подошел сзади к Акантову.
Акантов потеснился на стуле, потеснил Лизу, и Баклагин сел на край стула подле Акантова.
Тот же колдовской голос, каким читала Дуся в Берлине, и тот же голос, что раздавался в трактире подле станции, когда читала «Молитву офицера» Магда Могилевская, раздался в затихшем зале:
Тихие вздохи легким стоном прошуршали по залу. Баклагин нагнулся к уху Акантова и прошептал:
– Вы, наверно, подумали: она?.. Нет!.. Не она… Все-таки так не подделаешь, не помолодеешь… И знаете, кто она?..
Баклагин замолчал, прислушиваясь к ясному, четкому чтению:
– Она… Жидовка… Уверяю вас, – до боли сжимая руку Акантова, прошептал Баклагин.
Дуся кончала с жуткою, беспредельною печалью:
XV
Вальс… Конечно, это был вальс. Старый, милый, немецкий вальс, какой столько раз играли в немецких залах «Diele». Его заиграли разом появившиеся на эстраде пять музыкантов русского джаз-банда. Прислуга… – Акантов объяснил дочери, что все эти люди в скромных, черных пиджаках и русских рубашках, были офицеры или юнкера, по собственному желанию, чтобы лучше устроить бал, взяли на себя обязанности прислуги, – проворно расставила стулья вдоль стен и освободила место для танцев.
Лиза танцевала с шофером Николаем Семеновичем. Они же и начали танцы. За ними в зал вступила очень еще молодая барышня, почти девочка, хорошенькая блондинка с длинными, узкими, мечтательными глазами и красивыми локонами волос, вьющимися за спиной. Пошла и Татуша с плотным, лысеющим кавалером в смокинге.
Лиза хорошо танцевала, и знала это. Она любила танцы. Ее кавалер оказался искусным танцором, и Лиза радостно улыбалась. Со знамен и значков, с ружей и старых киверов, с картин и портретов, на Лизу смотрела Русская слава. Еще ни разу не испытанное Лизой, чувство национальной гордости наплывало на нее, сердце замирало в неясном томлении. Лизе казалось, что здесь, в этом зале, между этими мало ей знакомыми людьми, под сенью Русской славы, она попала домой.
Она кончила свой тур с Николаем Семеновичем; ей сейчас же подвели другого кавалера, – она была замечена, – она не сидела, и это тоже было приятно и согревало сердце радостью успеха. Она подумала о Курте: «Вот тут посмотрел бы он на меня и на всех нас, он не стал бы смеяться над беженцами», не сумевшими спасти своей Родины и победить»…
И какие были безукоризненные манеры!..
– Mademoiselle! – слышала она вокруг себя. – Madame!.. – Красивая французская речь мешалась с русской…
Еще и еще танцевала Лиза: с секретарем французского посольства еще в Императорской России, так хорошо говорившем про Россию и про русских, а потом с милым полковником, кавказским казаком, тем самым, что оклеивал обоями их квартиру. И Лизе было забавно смешение положений и профессий…