Первый влажный мазок засветился изнутри лунным прозрачным светом. Все проявлялось ясно, само собой, до томительных выпуклых подробностей, до мелких резных трав, до белых козлиных ресниц. Незаметно для себя он стал то ли мычать, то ли без слов петь, погружаясь кистью в желанную темень, вновь ощутил томительную слабость в коленях, проявляя пухлые облака, а тело наполнялось знакомой мучительной силой, твердело до кончика кисти.
Напевая, он не услышал, как в дверь вошел Федорчук, измотанный унизительным единоборством с выходкой собственного организма. Остановился за его спиной, еще не придя в себя, еще перебирая в уме, какую порченую гадость, не углядев, имел неосторожность съесть или выпить недавно. Вид самовольно испорченной доски, да еще испорченной как-то пакостно, невнятной темной дристней, на время лишил его голоса. Он не мог найти слов для подступившей еще и отсюда жизненной мерзости. Брезгливо, двумя пальцами взял доску, молча швырнул под дверь. «Купишь чистую», — только и крикнул в спину уходящему — изгнанному навсегда.
На улице Иннокентий посмотрел на доску внезапно ослепшим чужим взглядом. Солнце засветило ее, как не закрепленную фотографию, изображение отблескивало неясно. Он подобрал возле мусорной урны газету, обернул в нее свою работу и пошел по сухой пыльной улице, не представляя, что теперь будет, но зная, что назад в училище не вернется. Направления он не выбирал, его тянули куда-то звуки отдаленной музыки. Вздохи низких басов волновали воздух, в нем колыхалась, высвечиваясь, призрачная августовская паутина. Мелодия, постепенно проявляясь, привела его к городскому рынку. Там было непривычно без людно. Лишь у входа в одиночестве томился на раскладном брезентовом стульчике небритый инвалид, перед ним на мешковине были разложены еще пригодные к употреблению водопроводные краны, электрические розетки и выключатели, мотки старой проволоки, прочий шурум-бурум. «И этот туда же», — глянул на Иннокентия с непонятной кривой усмешкой и почему то сплюнул в сторону.
Иннокентий прошел на звуки музыки дальше и увидел, куда стягивался народ. Между двумя стойками протянут был склеенный из бумаги плакат: «Ярмарка невест», над ним приспособили старое полотнище: «Добро пожаловать». Женщины, торговавшие обычно в разных рядах овощами, сметаной, цветами, возвышались, принаряженные, над двумя общими прилавками, улыбались смущенно и вызывающе, изредка отгоняя мух от выставленного товара. Не дожидаясь свах, которые, похоже, давно и безнадежно вывелись, они решили сами устроить свою судьбу. Рядом с ценниками у некоторых пристроены были бумажные таблички, пояснявшие для непонятливых: «Хочу замуж». Простота откровенных надписей, как ни странно, делала невозможными непристойности. Мужчины, попав сюда неожиданно, кружились перед прилавками, как серые мухи, не сразу решались задержаться, усмешки их были неуверенными.
Иннокентий, раскрыв рот, замер против дородной женщины с пышной высветленной прической. Она доставала на вилке голубец из большой алюминиевой кастрюли замухрышке в шоферской кожаной куртке. «Еще теплый», — улыбнулась золотыми зубами. Тот протянул было руку, но застеснялся грязных ногтей. На тыльной стороне Иннокентий успел прочесть голубую татуировку «Спи отец» с крестом и датой. «Умыться еще не успел, — пояснил шофер, пряча руку за спину. — Я днем товар привозил, не знал, что тут такое. Может, зайдем лучше в кафе, посидим? Что нам через прилавок говорить?» — «Только без выпивки», — предупредила, подумав, женщина. «Идите, идите, — поощрила соседка, — я присмотрю за товаром». Рядом с ней над прилавком круглела среди арбузов голова девочки, щеки по уши погружались в истекающий розовым соком ломоть.
Иннокентий сглотнул слюну. «Хочешь?» — поймала его взгляд женщина и улыбнулась с лукавым насмешливым пониманием. Он смущенно поспешил отвернуться и поскорей пошел дальше.