Очнулся он на дощатом полу, над ним, совсем низко, склонилось большое, вытянутое в длину лицо, белое от пудры или от испуга. Встревоженный кузнечик хлопал его пальцами по щекам, отстраняя другой рукой лысого помощника, который, надув щеки, собирался брызнуть Иннокентию в лицо. Ему было чего испугаться, такого в его гастрольной практике еще не было. Начиналось все, как обычно, ассистент выискивал в зале оцепенелых, безвольных, поднимал с сидений, выводил сначала по одному в проход между рядами, потом гуськом, положив каждому руки на плечи переднего, вывел на сцену, где они начали послушно блуждать в мире недостоверных красот, рвали цветы на лугу, тянулись за яблоками, приподнимаясь на цыпочки, или догадывались наклонить ветки к себе, ловили сачками бабочек, тоже кто как умел, но все-таки ловили — только этот тощий, с белыми ресницами, паренек топтался растерянно, вертел головой, поводил нелепо руками. «Ты почему не ловишь? — пробивался к нему гипнотизер. — Смотри, как они красиво летят, правда? Ты прежде такой красоты не видел». Можно было подумать, что до этого дурачка то ли не доходят слова, обращенные ко всем, то ли он их как то не так понимает. Такое случалось и прежде, среди выведенных на сцену попадались недотепы, которые все делали неправильно, как цирковые клоуны, бестолково пробующие подражать артистам, спотыкались на пустом месте, ничего не могли удержать — для публики это бывало непредусмотренной, дополнительной забавой. И тут в зале поначалу охотно смеялись — если бы этот болван вдруг не брякнулся наземь. Пришлось приводить его в чувство, на время оставив прочих блуждать без руководства в расползающемся пространстве, уже не под гогот публики, а под свист, и надо было ее успокаивать обещанием вернуть деньги, а потом спешно покидать город в надежде, что обойдется, глядишь, без последствий. Но это прошло уже мимо Иннокентия.
«Витаешь в облаках», — про него ведь и раньше так говорили. Он мог надолго замереть, уставясь в пространство, пустое для других, не слыша, что к нему обращаются, и потом, очнувшись, не сразу мог вспомнить свою фамилию. Нетерпеливых учителей в школе это не раз заставляло вслух усомниться в его умственных способностях, хотя он со всеми предметами при старании вполне справлялся.
Наверно, лучше других мог бы объяснить, что привиделось Иннокентию, руководитель местной изостудии Герман Иванович Дарский. В городе достоверно не знали, каким ветром занесло настоящего столичного художника в это провинциальное захолустье. Говорили разное, сам он о себе не рассказывал, ни с кем не заведя близких знакомств, и к нему с вопросами не подступали. Да если бы и стали расспрашивать, Герман Иванович не все бы мог объяснить. Когда-то его едва не исключили из Союза художников, обвинив то ли в идеализме, то ли в формализме, критику он благоразумно признал, был оставлен преподавателем в художественном училище, о выставках давно не помышлял, рисовал дома, уже не ожидая лучших времен. Соседи по коммунальной квартире как-то выразили недовольство запахом красок из его комнаты — он перестал писать маслом, оценив особые достоинства акварели: и материал был дешевле, и хранить бумажные листы в тесном жилье было проще, а в случае начальственной инспекции — мало ли что? — их было легче припрятать, скрывая свою неспособность исправиться. После смерти жены пришлось привыкать к одиночеству. Повзрослевшая дочь вдруг собралась эмигрировать, звала его с собой, говорила о возможности неофициально, без проблем, вывезти за границу все его работы. Почему он не захотел? Надеялся еще на какое то осуществление, боялся что то здесь потерять, там не найти, не чувствовал в себе способности наладить за ново жизнь в чужом непонятном мире? У дочери начались осложнения, кому то не захотелось ее отпускать. Германа Ивановича вызвали в дирекцию, объяснили, что он должен помешать ее отъезду, не дав официального родительского согласия. Почему он именно тут вдруг проявил твердость? Его стали уговаривать, напоминали о гражданской ответственности, потом пообещали дать мастерскую, которую он давно заслужил, наконец, припугнули, что он может лишиться работы. В день, когда она с семьей улетела, Герман Иванович слег в больницу, и уже выйдя из нее, прочел в училище приказ о своем увольнении.