Именно. Нет. Варианты — это для начального возраста. Когда еще игра впереди, можно рассчитывать, решать, выбирать. А когда все уже отыграно, признавай, что получилось. Понятно я говорю? Я мыслю не менее трезво, чем всегда. Может, выражаюсь не так, но мыслю даже более. Потому что сейчас, наконец, понял: игру надо признавать, как осуществившуюся реальность.
Или не осуществившуюся.
В каком смысле? Реальность не может не осуществиться. Если вспоминаешь жизнь — значит, она осуществилась. Какой тут проигрыш, какая победа? Было — вот что начинаешь сознавать, то есть ощущать. Это же потрясающе! Только что, казалось, не существовало, растворилось насовсем, неизвестно где — и вдруг вот, возникает. Заново, все отчетливей, как будто впервые. Как будто никогда прежде этого не видел. Так ясно не видел, не чувствовал, не переживал. Только сейчас по-настоящему… эта гроза, молнии сочные… поцелуи в потоках водяных… вишни светятся… грудь в мокрой ладони. Тогда я так не умел… не понимал, не чувствовал. Только сейчас стало доходить… возникло внутри.
Воспоминание.
Нет, не воспоминание. Разве можно вспомнить по-настоящему себя, тогдашнего? Что-то вернуть? Восстановить исчезнувшее? Чушь! Сочинительство — когда воссоздаешь заново. Боже!., пыльный занюханный городок, булыжная мостовая на главной улице… вот они. На речке, на плотиках, полощут белье… Разве я прежде это видел, чувствовал, как сейчас?
Запах разогретой огородной зелени, лопухов, крапивы.
И клевера, мелкой ромашки, на пустыре, где гоняли футбол.
За бывшей церковью.
В церкви была керосиновая лавка.
Рядом всегда паслась привязанная корова, шарахалась от мяча.
А мяч останавливался между ее ног, приходилось выковыривать.
Хорошо если не угодил в лепешку.
Господи! Можно это пройти еще раз? Найти слова, чтобы ожило по настоящему.
Голуби и стрижи
Инга Лазаревна сменила бумажные пеленки на Якове Львовиче, как на разбухшем грузном младенце, не смущаясь жалкой мужской наготы. Он старался ей помочь, приподнимая поясницу, хотя ему больше казалось, что помогает. На ногах расползались пятна лилово-розовых язв. В левую локтевую вену воткнута игла капельницы. Прозрачный пух над ушами, безбровый лоб делали и покрасневшее лицо его трогательно младенческим, круглая чистая лысина лишь слегка подпорчена пигментными пятнышками.
На соседней койке замычал, заворочался искривленный маразматик, одеяло с него стало сползать. Его оставляли лежать нагишом на клеенке, чтобы не менять постоянно замаранное белье. Еще один обитатель палаты, у входной двери, уже вторые сутки лежал на спине без движения, дыхание было едва заметно, запавший беззубый рот делал его профиль заранее неживым. На тумбочке дожидалась чего-то бессмысленно оставленная тарелка с застывшей слизистой гущей, словно пища, предназначенная сопровождать уходящих в другой мир. Третий сосед появился здесь перед самым приходом Инги Лазаревны и сразу отправился выяснять, почему его, ходячего, сунули в такую палату. Насупленные надбровья, начальственные брыжи делали его похожим на готового зарычать бульдога. Найти в воскресенье дежурного врача ему до сих пор, видно, не удавалось, но перед уходом он запретил открывать окно, хотя на улице было тепло. «Вы что, хотите устроить всем пневмонию?» — рявкнул, вымещая на Инге Лазаревне такое справедливое раздражение, что она все еще не решалась нарушить запрет.
Сам Яков Львович, похоже, оказался здесь по ошибке. Он убедился в этом, когда заглянувшие в палату врачи стали переговариваться между собой, как при постороннем. «Одно дело инсульт, другое диабет, надо было сразу подумать». — «Да у него целый букет». — «А что тут делать с гангреной? Мы же не режем. Повесят потом на нас». — «Доживем до понедельника». — «До понедельника доживем». И рассмеялись чему-то своему, не задерживаясь больше в порченом воздухе. Обе женщины были не по-больничному ярко накрашены, под халатами угадывались нарядные платья, фонендоскопы, свисавшие на грудь, вызывали мысль об ожерельях.
— Мне пока ни с кем не удалось поговорить, — сказала Инга Лазаревна, как бы оправдываясь. — Тот же ответ: в понедельник все скажет лечащий врач.
— До понедельника доживем, — слегка приподнял Яков Львович кожу на лбу. — Ничего нового они не добавят. — Он слабо улыбнулся, тронул языком пересохшую губу. — Как-то я навещал в больнице одного старика, он мне сказал: «Я открыл у себя столько органов! Никогда прежде не знал, что они у меня есть. И знаете, как я их открыл? Методом боли». Я тогда подумал: а если болит душа — где это? Не стоит об этом сейчас. В больнице лучше не о болезни. Мне надо было сказать вам что то особенно важное, все время думал, боялся, что не смогу…
— Вам трудно говорить, — сказала Инга Лазаревна. — Может, не сейчас?