Он помнил Чодвика по службе на «Неустанном»: тогда, двадцать лет назад, он был староват для мичмана. Теперь ему за пятьдесят, а он всего лишь лейтенант. То, что его так долго не повышали в чине, наверняка еще сильнее испортило и без того дурной характер. При желании он мог превратить бриг, на котором, скорее всего, был единственным офицером, в сущий ад. Вероятно, это и привело к мятежу. После страшных уроков Спитхеда и Нора, после убийства Пигота на «Гермионе»[3] некоторые худшие несправедливости флотской жизни были устранены. Жизнь эта оставалась суровой, но не настолько, чтобы поднять матросов на самоубийственный мятеж, если их не подталкивают какие-то особые обстоятельства. Жестокий и несправедливый капитан, умный и решительный вожак в команде – это сочетание может породить бунт. Однако, каковы бы ни были причины мятежа, подавлять его надо быстро и безжалостно. Чума и оспа не так заразны и губительны, как волнения на флоте. Позволь одному бунтовщику уйти от наказания, и все обиженные последуют его примеру.
А борьба с французской деспотией сейчас на переломе. Пятьсот военных кораблей – из них двести линейных – поддерживают британское господство на море. Сто тысяч солдат под командованием Веллингтона пробиваются через Европу в Северную Францию. А в Восточной Европе Бонапарта теснят русские и пруссаки, австрийцы и шведы, хорваты, венгры и голландцы – всех их кормит, одевает и вооружает Англия. Ее силы на пределе. Бонапарт бьется за свою жизнь, он хитер и решителен, как никогда. Еще несколько месяцев самотреченного упорства, и тирания рухнет, обезумевшее человечество обретет мир; мгновенная слабость, тень сомнения – и Европа погрузится во мрак деспотии на десятилетия, на века.
Экипаж въехал во двор Адмиралтейства, и двое одноногих флотских инвалидов, стуча по мостовой деревяшками, подошли открыть дверцу. Сент-Винсент и Хорнблауэр, в мантиях малинового и белого шелка, прошли в кабинет первого лорда.
– Вот их ультиматум, – сказал Сент-Винсент, бросая бумагу на стол.
Первым делом Хорнблауэр отметил корявый почерк – это явно писал не разорившийся торговец и не помощник стряпчего, нечаянно угодивший под вербовку.
На борту корабля его величества «Молния» близ Гавра
Мы все здесь верные и честные моряки, но лейтенант Огастин Чодвик морил нас голодом, и порол кошками, и целый месяц дважды за каждую вахту приказывал свистать всех наверх. Вчера он сказал, что сегодня выпорет каждого третьего, а как только они смогут встать, то и всех остальных. Так что мы заперли его в каюте, а на ноке фок-рея закрепили трос, чтобы его вздернуть по справедливости за то, что он убил юнгу Джеймса Джонса, а в рапорте, мы думаем, написал, что тот умер от лихорадки. Пусть лорды Адмиралтейства нам пообещают, что отправят его под суд, назначат нам других офицеров и никого наказывать не станут. Мы хотим сражаться за Англию, потому что мы все верные и честные моряки, но Франция у нас под ветром, и мы все сообща решили, что не позволим повесить нас как бунтовщиков, а если вы попытаетесь захватить корабль, мы повесим лейтенанта Чодвика на рее и уйдем к французам. Мы все под этим подписываемся.
По всем полям письма шли подписи – семь настоящих и около сотни крестиков с припискам «Генри Уилсон руку приложил», «Уильям Оуэн руку приложил» и так далее, – отражающие обычную пропорцию грамотных и неграмотных в корабельной команде. Хорнблауэр закончил читать письмо и поднял взгляд на адмирала.
– Собаки, – сказал тот. – Треклятые бунтовщики.
«Может, и так, – подумал Хорнблауэр, – но их можно понять». Он легко мог вообразить, что им пришлось вынести: изощренную бессмысленную жестокость вдобавок к обычным тяготам блокадной службы. Безысходные страдания, от которых избавит только смерть или мятеж.