К этому времени относятся и первые стихотворные опыты Ломоносова.
До нас дошли шуточные «Стихи на туясок»[18], написанные Ломоносовым «за учиненный им школьный проступок»:
Овладев латынью и ознакомившись с латинской поэзией, Ломоносов принялся самостоятельно изучать греческий язык, который тогда в Спасских школах не преподавали.
Значение Московской академии для умственного развития Ломоносова заключалось не только в том, что он основательно изучил латынь, которая в то время была преддверием всех наук; не менее важно, что для него не пропал культурно-исторический опыт, накопленный к тому времени в России. Ломоносов хорошо знал лучшие образцы древнерусского проповеднического искусства, опиравшегося на многовековую национальную традицию. Древнерусская книжность, знакомая Ломоносову еще на севере, теперь была открыта для него во всем своем разнообразии.
В Заиконоспасском монастыре, в трапезе, у средних ворот, по левую сторону, виднелась надгробная плита, по сторонам которой были воздвигнуты две большие каменные доски. На досках была вырезана длиннейшая надпись. Успевшие потускнеть позолоченные славянские буквы тесно лепились друг к другу, образуя состоявший из 24 двустиший «Епитафион», начинавшийся словами:
Это была могила прославленного стихотворца и филолога Симеона Полоцкого, чью «Рифмотворную псалтырь» читал и учил наизусть Ломоносов еще у себя на родине.
В Спасских школах, тогдашнем центре литературной образованности, Ломоносов получил возможность широко познакомиться со всем наследием старинной силлабической поэзии. Это была поэзия феодальных верхов, пронизанная схоластикой и религиозными представлениями, однообразная и довольно скудная по своему идейному содержанию. Торжественно-медлительное течение стиха с нарочито затрудненным и непривычным порядком слов, затейливые аллегории, предполагающие знакомство с греческой и римской мифологией и христианской символикой, как нельзя лучше отвечали целям создания велеречивого панегирика царствующему дому. Панегиристы XVII века, в первую очередь Симеон Полоцкий, отождествляли воспеваемое ими «счастливое царство» с самим небом, окружали главу феодального государства неземным сиянием, постоянно сравнивали его с солнцем, освещающим своими лучами весь мир. «Небом сей дом аз днесь дерзаю звати», — восклицал Полоцкий, обращаясь к семье Алексея Михайловича. Даже царский дворец со слюдяными окошками, построенный в Коломенском, он воспевает, как жилище небожителей, подобие самого рая:
По словам панегириста, имя Алексея Михайловича слышится в самых далеких странах, даже там, где стоит престол Нептуна и златовласый Титан пускает своих коней. Слава его достигла не только Геркулесовых столпов, но и «стран Америцких».
Но не только придворная лесть наполняла панегирики Симеона Полоцкого. Они отражали рост необъятного Русского государства. За абстрактной фигурой «самодержца» встает славная и непобедимая Русская земля — предмет гордости и восхищения поэта.
В мертвенные формы феодально-придворной поэзии, выросшей из школьных схоластических риторик, постепенно проникало новое содержание, отражавшее историческое развитие страны.
Процесс этот совершался довольно медленно. И еще Петру I для пропаганды и объяснения своей политики приходилось довольствоваться бледными порождениями «школярской поэзии», совершенно не соответствовавшими ни размаху, ни значению происходивших преобразований.
18 мая 1724 года в Москве по случаю коронации Екатерины I учениками Хирургической школы при Московском госпитале, сплошь состоявшими из воспитанников московской Славяно-греко-латинской академии, была разыграна «комедия», называвшаяся «Слава Российская».